Изменить стиль страницы

Почему именно у Лили Брик?

Щедрин: «Прежде всего, это был очень хлебосольный дом. У Брик, в любое время дня, в любое время года, первым делом усаживали за стол. Священное правило. Мы ведь жили пять лет с ней в одном доме. Поженившись, мы с Майей получили двухкомнатную квартиру на Кутузовском проспекте, 12, напротив „Украины“…

Хотя с Брик мы встречались и раньше. В Спасопесковском переулке ее квартира была на четвертом или пятом этаже, но без лифта. А ей уже трудно было подниматься, и поэтому она не знаю как, но получила трехкомнатную небольшую квартиру в том же новом доме напротив гостиницы „Украина“. У нас с Майей в другом подъезде была крошечная двухкомнатная, двадцать восемь с половиной метров, без передней, так что можно было с лестницы прыгнуть — и сразу в постель. Как выяснилось позже из интервью одного генерала КГБ, в этой самой постели у нас был спрятан микрофон. Слушали, как Майя ругает советскую власть, КГБ и так далее…

С Лилей Юрьевной я познакомился в пятьдесят втором году, когда мне еще не было двадцати лет. Привел меня к ней поэт Володя Котов, помните, он написал „Не кочегары мы, не плотники“. Потом, правда, спился и погиб, такая судьба у него, российская…

Как мы с ним познакомились — тоже интересно. В 1950 году я поступил в консерваторию. До этого я шесть лет жил в интернате. А теперь, поскольку я выдержал вступительные экзамены, родители купили для меня путевку на десять дней в дом отдыха на берегу Оки. Отец был с Оки, дед с Оки, так что как бы в родные места. Дом деревенский, который был у нас, в Алексине, продали… В доме отдыха комната была человек на шесть. И как-то так в разговорах вдруг стали проскальзывать цитаты Маяковского — „вошла ты, резкая, как нате! муча перчатки замш“. А я очень любил раннего Маяковского, просто бредил.

Ну и тут слово за слово с соседом по комнате: „А вы любите?“ — „Да“. — „Раннего?“ — „Раннего“. — „Первый том?“ — „Первый“. И этот человек мне говорит: ой, вас надо познакомить с Володей Котовым. Он как раз жил неподалеку.

И вот уже Котов как-то предложил: пойдем к Лиле Брик, она и деньги дает на такси, и кормит. Я удивился: разве она еще жива? — Жива, у нее рояль есть, слабаешь свой „Левый марш“ или „По морям, играя, носится с миноносцем миноносица“. — Я ведь уже писал музыку на стихи Маяковского. И мы пошли, это был пятьдесят второй год, товарищ Сталин был еще живой.

Представляете, мне было почти двадцать, мы росли на такой скудной эстетической диете, — а тут висят на стенах автопортреты Маяковского, картины Пиросманишвили, конструктивисты. Это был не такой салон, как, знаете, сейчас могут богатые немцы пригласить послушать какого-то скрипача… Нет-нет, тут было такое общение, личностное. И не было тут „золотой молодежи“, когда я попал к Лиле Брик, Сталин еще живой — какая „золотая молодежь“? По своему опыту скажу: шестидесятники были скорее голодранцы. Я не считал обидным, что Лиля Юрьевна давала мне деньги на такси. Мне не хотелось жить за счет отца, который мало зарабатывал, и я студентом подрабатывал в похоронном оркестре и где-то в ресторанчике, и хором каким-то руководил. Это, кстати, дало и хорошую школу, чисто музыкантскую — поиграть немножко на контрабасе, на ударных, на кларнете или на трубе, не умеючи…

У них был хороший рояль Bechstein, Брик получала авторские за Маяковского. Потом Хрущев отменил все это ей, наследникам Горького и Алексея Толстого. И она стала все продавать, в том числе и рояль продала. Но все равно оставалась хлебосольной.

В те годы, по-моему, я один был там музыкант. Потом появился Мика Таривердиев, Эдик Лазарев, но это позже. А тогда она меня часто просила: поиграйте что-нибудь на рояле. К ней приходили такие люди, как Тышлер, Шкловский, Арагон, конечно, с ее сестрой, Эльзой Триоле. Помню Неруду, которого Лиля Юрьевна спрашивала: почему ты так дружишь с Симоновым? Она только потом, через его жену Ларису, сблизилась, смирилась с Симоновым. А Неруда сказал ей: это человек, с которым приятно съесть хороший кусок мяса…

Словом, я „слабал“ свой „Левый марш“ — и если бы Лиле Юрьевне и ее мужу, Василию Абгаровичу Катаняну, не понравилось, я бы не был принят в их салон, — и ничего бы не произошло. Я бы не встретил ни Майю, ни Андрюшу Вознесенского».

Судьбы наши сблизились и вкусы сошлись

Щедрин: «„Я, как и Маяковский, не член партии…“ Я помню, как Андрюша начал свое выступление в Кремле в шестьдесят третьем году, я же был на всех трех встречах Хрущева с интеллигенцией. Нас с Андреем Эшпаем выдвигали на эти встречи как молодые таланты. И на третью — в Свердловском зале Кремля, когда Хрущев орал на Вознесенского. Помню, как тогда Илья Эренбург вышел и сказал о происходящем: „Это не для моего сердца“…

Конечно, мне был близок Пушкин, позже Цветаева. Но вот моим поэтом, моего существа человеческого, все-таки оказался Андрей Вознесенский — до сегодняшнего дня. Для меня его поэтическая, образная материя несопоставима с Евтушенко. С Бродским я не был знаком и, честно говоря, не отношу себя к его почитателям. Знаете, у меня был однажды заказ: написать музыку либо на стихи Бродского, либо Мандельштама. В итоге появился вокальный цикл на стихи Мандельштама „Век мой, зверь мой“. Хотя я честно прочел несколько книг Бродского, и… ничего. На мой вкус, это слишком стерильно, искусственно.

Да, как-то и судьбы наши с Андреем сблизились, и вкусы сошлись естественным путем. Я не пропускал ни одного его поэтического вечера, как и Майя. Где бы это ни происходило, в самой маленькой аудитории. Так же, как и он не пропускал моих вечеров. Помните, есть стихи: „Я люблю в консерватории не большой, а малый зал…“

Я помню, как он прочел это свое „уберите Ленина с денег!“ — и весь зал аж содрогнулся, стулья затрещали. Это было страшным вызовом тогда. Сейчас этого не понимают, считается хорошим тоном кидать камни, упрекать шестидесятников, что они „компромиссничали“. Из Жени Евтушенко, который для меня эстетически намного дальше, чем Андрей, даже делают какого-то агента КГБ, первого друга Брежнева или Хрущева… То ли дело теперь — бесстрашно, в галстуке на голое тело, прочитать свои стихи в телевизоре Ване Урганту. Мелькают однодневки, двухдневки, трехдневки, как бы властители дум, — и тут же куда-то исчезают. Думаю, время еще воздаст шестидесятникам должное…

Я помню, дело доходило до того, что Андрей просто ездил в типографию, платил наборщикам, и они восстанавливали какие-то слова, меняли знаки препинания после цензуры. Вот в „Поэтории“ звучали строчки — цензура сделала: „Мне больно, когда тебе больно, Россия“. У Андрея же запятая в другом месте, и это меняет смысл: „Мне больно когда — тебе больно, Россия“. Страна, которая травит своих поэтов, делает хуже самой себе.

…Тогда шли на компромиссы — а теперь идут на подлости, на что угодно, лишь бы заплатили в евро или долларах. Конечно, он не избегал и хулиганств. Помню, читал: „Опухший Ливанов, ну где твой несыгранный Гамлет“ — напечатано: „громовый Ливанов“. Одних Андрей ошеломлял, других пугал и раздражал…

Но, конечно, очень значимой для нас с ним работой стала „Поэтория“. В основе ее стихи из его „Ахиллесова сердца“. Шел 1969 год, и, знаете, чиновники поначалу просто ее прозевали, как „Кармен-сюиту“, когда не видели ни одной репетиции, приехали уже на премьеру — ну и второй спектакль уже запретили…»

Вознесенский — Щедрину («Лесник играет»): «У лесника поселилась залетка. / Скрипка кричит, соревнуясь с фрамугою… <…> Но он докажет этим мазурикам / перед приезжей с глазами фисташковыми — / левым плечом упирается в музыку, / будто машину из грязи вытаскивает!»…

Ах, покатила, ах, полетела…
Вслед тебе воют волки лесничества…
Майки изогнутая бретелька —
как отпечаток шейки скрипичной.