Изменить стиль страницы

Вознесенский скажет про нее много лет спустя: «чемпионка среди ведьм». И добавит — читайте внимательно: «Муза — это святая ведьма». Она и влетит к нему в эссе «Судьбабы» — во главе эскадрильи загадочных, гипнотических или зловещих, но незабываемых ведьм поэзии XX столетия. Воспоминания и смелые эпитеты Андрея Андреевича однажды неожиданно обернутся скандалом (речь о нем впереди). Лилю Юрьевну запишут в сексуальные революционерки, заподозрят в нежных отношениях со спецслужбами. Ярослав Смеляков обвинит в гибели Маяковского, адресуя гневное стихотворение «доконавшим поэта этим лилям и этим осям»… Призыв Константина Симонова к обличителям подкреплять свои обвинения конкретными свидетельствами и документами в «Литературке» публиковать отказались.

И уже в том, как сомкнутся в солидарной ненависти к этой женщине и ревностные охранители строя, и его хулители-разрушители, — стоит поискать подвох. Все так, да что-то тут явно не вяжется, ускользает. Не такой одномерной была Лиля Юрьевна, как ее пытались представить. И хочет кто-то того или нет — Лиля Брик осталась в истории русской литературы. Не только по-своему завораживающим адресатом любовной лирики, но и участницей в судьбах многих юных и не очень юных дарований, состоявшихся при ее живейшем участии.

Впрочем, вернемся в то лето 1978-го. Вот что расскажет Зоя Богуславская:

— В то лето мы зашли с Андреем к Лиле Юрьевне перед отъездом в Пицунду (мы там бывали часто). В мае она упала, сломала шейку бедра, и ее муж, Василий Абгарович Катанян, боготворивший ее, построил лифт, чтобы она могла на второй этаж подниматься. Настроение у нее было плохое — потом я поняла, из-за чего… Мы приходим, Василий Абгарович говорит Андрею: «Пойдем, я отдам подарочек — Параджанов тебе прислал (его выпустили из тюрьмы за полгода до этого)». Андрей Андреевич поднимается с ним наверх. Оставшись со мной наедине, Лиля говорит как-то многозначительно: «Зоечка, как хорошо, что мы повидались перед вашей поездкой…» Я ей: «Лиля Юрьевна, да мы же только на две недели, не успеете оглянуться, мы уже вернемся». И вдруг она отвечает: «Ну, а кто знает, может быть, вернетесь, а меня уже не будет». — «Лиля Юрьевна, как вы можете?! Ничего не случится, шейка бедра срастается, есть лифт, все будет хорошо…» А она, будто не слыша: «Я сама это сделаю». В это время спускаются Андрей Андреевич с Василием Абгаровичем, а я, наверное, так побелела, что она быстренько сказала: «Ну что вы, что вы, Зоечка, я пошутила». Но осадочек от этою разговора остался.

Мы приехали в Пицунду, я звоню своей подружке Майе Туровской в Москву: «Какие новостишки в Москве?» Она мне: «Ну, главную новость, наверное, ты знаешь». — «Какую?» — «Про Лилю». — «Боже, что случилось?!» — «Ее нет. Приедешь — узнаешь подробности…» А когда мы вернулись, Василий Абгарович рассказал, как это было. Она тщательно все продумала. Раз в неделю домработница с Василием Абгаровичем ездили за продуктами на рынок, часа на три. И в тот день Лиля попросила: «Аннушка, дайте мне сумочку с лекарствами, что-то у меня голова болит». Та дала ей таблетки, воду и уехала… Она полулежала в качалке, укрытая пледом, приняв горсть таблеток нембутала, держа в руках неоконченную записку. В ней она объясняла причину своего поступка, стараясь никого собой не обременять. Прах ее развеяли под Звенигородом, как она и завещала. Василий Абгарович прожил после нее недолго, два года. Перед смертью его я приезжала к ним, он сказал мне: «Зоенька, смысла жить больше нет…»

Вот как написал о смерти Лили Юрьевны Брик Вознесенский:

«ЛЮБ и в смерти последовала за своим поэтом — покончила самоубийством… Я видел ее последнее письмо. Это душераздирающая графика текста. Казалось, я глядел диаграмму смерти. Сначала ровный гимназический ясный почерк объясняется в любви к Васе, Васеньке — В. А. Катаняну, ее последней прощальной любви, — просит прощения за то, что покидает его сама. Потом буквы поползли, поплыли. Снотворное начало действовать. Рука пытается вывести „нембутал“, чтобы объяснить способ, которым она уходит из жизни. Первые буквы „Н“, „Е“, „М“ еще можно распознать, а дальше плывут бессвязные каракули и обрывается линия — расставание с жизнью, смыслом, словами — туман небытия».

* * *

В 1989 году выйдет редкой злобности книга по отношению к поэту — «Воскресение Маяковского», в которой автор, Юрий Карабчиевский, глазом не моргнув, заверит всех, что Лиля Брик отравилась из-за неразделенной любви к режиссеру Сергею Параджанову. Режиссер незадолго до смерти успеет ответить ему возмущенным письмом. Слух, запущенный Карабчиевским, был, мягко говоря, плодом его воображения. Виктор Соснора расскажет, что Брик виделась с Параджановым до суда над ним всего раз. Зато когда его посадили, «из всей „элитарной“ советской интеллигенции только Л. Ю. Брик и Юрий Никулин, замечательный клоун-эксцентрик и актер кино, посылали в тюрьму посылки с продуктами и одеждой, а Никулин и бился за него с инстанциями и даже ездил в лагерь». Вознесенский послал Параджанову в тюрьму свою новую книгу «Витражных дел мастер». Благодарный режиссер и передал ему в ответ подарок. «В моем кабинете на стене, — напишет поэт, — поблескивает коллаж из засохших цветов, сделанный ее (то есть Лили Брик. — И. В.) паладином, Сержем Параджановым, в тюрьме из ничего он создал эту красоту».

Соснора расскажет также о том, как Лиля Юрьевна привлекала к вызволению из тюрьмы Параджанова Луи Арагона — тот вроде бы замолвил словечко, когда был допущен к Брежневу. Но самое трагикомичное в другом. Брик пыталась поднять европейскую прессу — безуспешно. По словам Сосноры, «они оказались ожиданно „нравственны“». Тут нельзя не напомнить о том, что Параджанов был обвинен в мужеложстве. Было ли обвинение основано на чем-нибудь, кроме желания расправиться с режиссером, — на этот счет есть много версий. Но любопытно другое: на призывы Брик европейцы лишь пожимали плечами недоуменно. Как пикантно выглядит теперь то их европейское целомудрие, граничащее с брезгливостью, — пройдет не так уж много времени, эпоха сменится, иные конъюнктуры, геополитические страсти, и европейская либеральная общественность забьет копытом, осуждая уже всю Россию, не желающую пропагандировать ставшие модными идеалы секс-меньшинств. Поучительная история — если вдуматься. Кажется, лишь в Англии, припомнит Соснора, появилась единственная ироничная статейка «Процесс над русским Оскаром Уайльдом». «Л. Ю. прочитала эту пошлятину и разорвала журнал на четыре части, крест-накрест. И все же она продолжала говорить о нем со всеми именитыми иностранцами. Пустота».

На Восьмое марта Параджанов прислал Лиле Юрьевне из зоны букет, составленный из колючей проволоки и собственных носков… Известно, что его все же освободили на год раньше срока во многом благодаря стараниям Брик.

Вознесенский припомнит свои разговоры с Параджановым уже по другому поводу:

«Он… мечтал поставить „Кармен“. Первый кадр он видел так: огромный широкий экран, крупным планом лежит голая Кармен. Камера отходит, к ее дивану приближается Хозе и… чихает. „Почему?“ — спрашиваю его. „А Кармен работала на табачной фабрике“.

Он рассказывал, как однажды в лагере заключенные собрали деньги и наняли женщину, которая ночью, освещенная за колючей проволокой, с воли совершала на глазах у них эротическое шоу. Мне показалось это великой режиссерской выдумкой. Но, будучи с В. Аксеновым на Волге, я познакомился с немолодой актрисой, которая, по ее словам, делала подобные шоу для мордовских заключенных. Ее исповедь легла в основу моей „Мордовской мадонны“».

«Я отдалась народу под Вивальди. / <…> / Честнее всенародно, чем приватно. / Господь, прости меня и накажи…»

— Давай, давай! — ревут лесоповалы.
Им снились семьи, снилось Косино.
— Давайдавайдавайдавайдавайда…
При чем тут Вайда? Шло мое кино.

Любопытно все-таки — как в жизни все перекликается. И в прошлом обнаруживается будущее. Режиссер Анджей Вайда, чья фамилия слышится неожиданно в арестантских криках «давай, давай!», — отсылает вдруг к письму, давно лежащему на полке госархива: никакой связи вроде бы нет — в письме Вайда мелькнул мимолетом. Можно ли определить смысл эха? Но мы прислушиваемся…