Изменить стиль страницы

«„Слышала, в Таллине открылось первое ночное казино? У тебя паспорт с собой?“

Мы полетели к джинсовому морю. В чем были — в чесучовых белых прикидах. В Таллине шел ливень. В гостинице нам как оккупантам не дали места. Мелочи! Зато мы купили билеты на полуночное открытие казино.

Оставалось девять часов помокнуть. Сквозь облипший шелк просвечивал твой розовый позвоночник. Вдруг среди ливня меня окликнули. Боже мой! Это был Ян Гросс, поэт, переведший мою книгу, знакомый мне по Москве.

„Заходите!“ Оставляя лужи на мраморном полу, мы поднялись в особняк. Рюмка коньяку и светская получасовая беседа. „А где вы остановились? Ах, нигде… Ах, еще девять часов до открытия?.. Ну заходите как-нибудь в другой раз…“

Еще восемь часов под ливнем. В казино нас не пустили без смокинга. Ночь до первого самолета мы провели на скамейке в аэропорту. Злые, с мокрыми ногами. Но это мелочи! Смотри, открывается утренний буфет! Небритые, заспанные пассажиры потянулись к стойке. Ты, белоснежно-красивая, с непроницаемым лицом, машинально стала в очередь. „Мелочи все это, — бодрился я, — зато как прекрасно, что мы здесь одни, на необитаемой земле, никто нас не знает…“

Тут самый небритый и отвратный оторвался от хвоста и направился к нам: „Здравствуйте…“ И он назвал твое кинозвездное имя.

Очередь остолбенела. С непроницаемым лицом ты ответила неземным четко поставленным голосом: „Здравствуйте, <…> вашу мать!“

Онемели. Расступились. Пошедшая пятнами буфетчица сунула нам вне очереди бутылку румынского шампанского.

Сев за столик, я спросил: „Что с тобою?“ — „А что, что я такого сказала?“ — „Ты сказала:…“

„Не может быть. Я думала, что я не вслух, а про себя сказала. С недосыпа, наверное“.

Ваш банк, мадам!

Через неделю ты вернулась в Таллин одна, чтобы забрать забытую мной в аэропорту куртку.

Знал ли я, что вскоре вся Россия станет казино? И на площади за фигурой Пушкина замаячит надпись „Россия“, затянутая матерчатым плакатом „Пушкинский“, а сбоку загорится „Casino“?»…

* * *

Вознесенский посвящал стихи Людмиле Максаковой еще в шестидесятых. «Ливы» — еще одно напоминание о Рижском взморье — посвящены Л. М. «Островная красота. / Юбки с выгибом, как вилы. / Лики в пятнах от костра — / это ливы… <…> Гармоничное „и-и“ / вместо тезы „или-или“. / И шоссе. И соловьи. / Двое встали и ушли. / Лишь бы их не разлучили!..»

Лишь бы сыпался лесок.
Лишь бы иволгины игры
осыпали на песок
сосен сдвоенные иглы!
И от хвойных этих дел,
точно буквы на галете,
отпечатается «л»
маленькое на коленке!

Муза по имени Людмила — в «Рождественских пляжах»: «Людмила, в Сочельник, / Людмила, Людмила, / в вагоне зажженная елочка пляшет. / Мы выйдем у Взморья. / Оно нелюдимо. / В снегу наши пляжи! / В снегу наше лето…» И тогда еще, в шестидесятых, — все те же пересуды: «Сто раз хоронили нас мудро и матерно, / мы вас „эпатируем счастьем“, мудрилы!» В восьмитомнике поэта из слова «мудрилы» выпадет «р». Видимо, поэт решит: так ближе к истине — или издательские нравы станут либеральнее.

Людмила-ау! я помолвлен с двойняшками.
Не плачь. Не в Путивле.
Как рядом болишь ты,
подушку обмявши,
и тень жалюзи на тебе,
как тельняшка…
Как будто тебя
от меня ампутировали.

Что за двойняшки? Возможно, их смысл объясняют строки: «Живешь — бежишь под шепот во дворе: / „Ишь, баба — как Симона Синьоре“…»

Соперницы! Одно лицо на двух.
И я глазел, болельщик и лопух,
как через страны,
будто в волейбол,
летит к другой лицо твое и боль!
(«Прости меня, что говорю при всех…»)

Людмила Максакова, невзначай конечно, вспоминала не раз о слухах вокруг «тайны» ее рождения: поговаривали, что Сталин был неравнодушен к ее матери, солистке Большого театра Марии Петровне Максаковой, и что Людмила — дочь генералиссимуса. Слухи развеяли воспоминания любовницы Сталина Веры Александровны Давыдовой, меццо-сопрано Большого, все успокоились. «И тем не менее поэт Андрей Вознесенский, — заметит Максакова, — намекая на таинственные обстоятельства моего появления на свет, написал стихотворение „Дочь фараона“…». Другое название стихов — «Королевская дочь»: «Ты — дочь полководца и плясуньи. / Я — вроде придворного певца. / Ко мне прибегаешь в полнолунье / в каморку, за статуей отца». Строки эти, впрочем, могли напомнить, при желании, и о Максаковой в роли мечущейся меж двух огней Лауры из пушкинских «Маленьких трагедий» («Каменного гостя»), поставленных в начале шестидесятых в Вахтанговском театре.

Не раз говорила Максакова о том, что сборник стихотворений Вознесенского «Дубовый лист виолончельный», изданный в 1975-м, тоже посвящен ей. Прямых указаний на этот счет поэт не оставил. Актриса связывает слово «виолончельный» с тем, что в детстве ее отправили учиться играть на виолончели и она даже по-французски разговаривала с испугу. Ну да, в этих стихах («Ода дубу»), между прочим, опять «двойняшки»: «двойник-дуб, памятник природы /республиканского значенья».

Сюда вбегал Мицкевич с панною.
Она робела.
Над ними осыпался памятник,
как роспись, лиственно и пламенно, —
куда Сикстинская капелла!
Он умолял: «Скорее спрячемся,
где дождь случайней и ночнее,
и я плечам твоим напрягшимся
придам всемирное значенье!»

К слову, не возлюбленная Мария Верещак, готовая уже бросить жениха, робела — робел, очевидно, Адам Мицкевич, решивший ограничиться клятвой в вечной небесной любви. Но и стихотворение — тревожное, ироничное, вибрирующее, как нерв виолончели, — не только об этом, ибо здесь любовники — как «агентура / двойная, будто ствол дубовый, / между природой и культурой, / политикою и любовью».

Здесь в лесах свисают совы матовые, как телефоны-автоматы. «И, перебита крысоловкой, / прихлопнутая к пьедесталу, / разиня серую головку, / „Ночь“ Микеланджело / привстала». У Вознесенского так часто: стихи, в которых музы обнаруживают тайные знаки — причем каждая свои, — имеют более широкое содержание, объединяющее всех муз. Впрочем, в чем актрису Максакову не заподозришь — в излишней пафосности и отсутствии самоиронии. Вот, собственно, тому пример наглядный — рассказ самой Максаковой «Семи дням»:

«Как-то, уже прожив с мужем лет семь (Максакова замужем за Петером Игенбергсоном с 1974 года. — И. В.), я приехала в его родной Мюнхен. Жила в прекрасной гостинице в центре города и бегала по музеям и театрам, но, естественно, не могла равнодушно пройти мимо буржуазной „сладкой жизни“.

В витрине диковинного для советского человека магазина я увидела шубу из рыси. Она мне так понравилась, что я долго клянчила ее у мужа. Наконец он сдался и подарил мне шубу, хотя даже для него она была дорогой покупкой. В тот же вечер я отправилась в театр на модную постановку пьесы Кляйста „Разбитый кувшин“.

Я сидела в зале, но мысль об обновке, сиротливо висевшей в гардеробе, не давала мне покоя. „Как жаль, что я не в Москве! Вот бы пойти в ней сейчас в Дом кино!“ Высидев два акта как на иголках, я отправилась пешком в гостиницу. Вдруг меня подхватили под руки двое красавцев. Вылитые Ален Делон и Хельмут Бергер! „Мы вас проводим, мадам“.

Я не успела прийти в себя, как один шепчет: „500 за вечер?“, другой перебивает: „1000 за ночь?“ — „Ну, — думаю, — меня за дорогую проститутку приняли!“ Но они тут же мою догадку развеяли: „Мадам, вы согласны платить?“

Оказывается, эти два жиголо приняли меня в этой шубе за богатую даму, которая снимает мальчиков за деньги. Вознесенский, которому я рассказала этот смешной эпизод, написал об этом стихи».