Изменить стиль страницы

«Фламмарион» издал «У нас была Великая эпоха» под более скромным названием «La Grande Epoque». Они, правда, попутались с обложкой, поместили на нее солдат эпохи революции и Гражданской войны, тогда как в книге речь идет об эпохе после Второй мировой войны, но это не было бедой, перевод был хороший.

Беда состояла в том, что мои товарищи по радикальной газете L’Idiot International, где я был членом редакционного совета и одним из ведущих журналистов, опубликовали такой себе скотологический, в высшей степени оскорбительный памфлет о Франсуаз Верни, и моя «La Grande Epoque», как следствие, не имела успеха, потому что издательство ее не продвигало, и осталась единственной изданной мною тогда с «Фламмарион» книгой. Друг моих друзей, я остался с L’Idiot, хотя моя индивидуальная литературная судьба была бы счастливее, если бы я принял сторону старухи Верни.

Верни умерла еще раньше Mary Kling, но я, поскольку уже не жил во Франции, не знаю, когда это случилось, и не могу даже составить для нее индивидуальный некролог. Это была разбитная толстая тетка с вечной сигаретой и грубым матросским голосом. Она была похожа чем-то на российскую Новодворскую, с тем различием, что ее сферой деятельности была литература и литературная жизнь.

В баре, по-моему, назывался «Парфенон», это был цивильный бар в одноименном отеле в центре Парижа, я помню, они сидели. Mary и Франсуаз Верни, и хохотали над моим французским. «La Grande Epoque» еще не вышла из типографии, а я спешил продать «Фламмариону» свою новую рукопись: эссе «Дисциплинарный санаторий», по просьбе Мэри я изложил синопсис моей книги, которая уже была написана.

— Чему вы смеетесь, Мэри? — задал я вопрос.

Женщины переглянулись.

— Твоему французскому, Эдвард, — ответила Мэри, не предполагая, что я обижусь.

А я обиделся, потому что писал на французском статьи для L’Idiot, и никто там не смеялся, клавистки набирали мои статьи преспокойно, лишь время от времени осведомляясь, что я имел в виду в двухтрех случаях. Потом разразилась эта история со скотологическим памфлетом в L’Idiot, автор ее язвительный наш товарищ Mark Edouard Nabe, и моя карьера у Flammarion рухнула. Ну да и черт с ней. Я все равно добился успеха.

«Дисциплинарный санаторий» же был напечатан во Франции лишь через три года после «La Grande Epoque», издательством La Belles Letters, редактором его был тогда длинноволосый богатый наследник, друг Jean-Edern Hallier(a) Мишель? По дороге к публикации книгу не понял Clode Frioux, мой, впрочем, сторонник, профессор-коммунист, он дал на книгу ужасно отрицательное заключение для издательства Gallimard, и ее не взяли с таким-то заключением.

Когда же книга вышла в 1993-м, то ее страшно изругал другой мой доселе сторонник Bernard Pivot. Журналист и телеведущий главнейшего французского литературного шоу «Apostrophes» назвал «Дисциплинарный санаторий» евангелием для скинхедов, и в его рецензии чувствовалась ненависть.

В те годы меня стали вытеснять из литературы. К 1994 году, я уже жил в России, я с трудом нашел издателя для книги «Убийство часового», за пять тысяч франков всего продал книгу издательству L’Age d’Homme, его владельцем был серб Владимир Дмитриевич. Когда книга вышла в 1995-м, на нее не появилось ни одной рецензии. Так они меня заклевали. Постепенно от меня стала отворачиваться и Мэри. Однажды пригласила меня к себе, это был, возможно, 1992-й. Я в то время наезжал в Париж, чтобы выспаться, а больше — воевал в Сербии, в Приднестровье, жил кипучей политической жизнью в Москве.

— Эдвард, — сказала она, — don’t be offended. Я тебя поддерживала во всех твоих начинаниях. Но ты стал too much даже для меня. Я даже поддержала твой страшный проект книги о Муаммаре Каддафи. Разве нет? Да, поддержала. Но ты испортил отношения со всеми, ты восстановил против себя издателей, журналистов, писателей. Я больше не могу идти с тобой одной дорогой. Я не могу даже предложить твои рукописи, потому что не знаю кому. От тебя все отвернулись.

«Убийство часового», о котором я упоминал выше, я уже продавал сам. Ходил в дождливые дворики, помню, входил в издательства, помещавшиеся в одной комнате. Мне обещали, и только Дмитриевич, серб, взял книгу, потому что я встал на сторону сербов.

Когда умерла Мэри Клинг, я даже и не знаю. А вот вездесущий Google подсказывает, что 1 июля 2010 года. Оказывается, она родилась в Лондоне в 1936-м в еврейской семье выходцев из Австро-Венгрии. После книг, повествует Google, ее второй страстью были лошади. Она выращивала их в своем загородном поместье, близком к Орлеанскому лесу. Настоящая ее фамилия была Готтлиб.

ТОЛСТЫЙ

Володя Котляров был гостеприимным хозяином, бездарным творцом, большим сплетником, хорошим товарищем, французским актером, к концу жизни стал инвалидом. Воспоминания же о нем у меня вот какие.

В моих воспоминаниях мы, редколлегия журнала «Мулета», всегда сидим за столом, поедаем борщи, каши, котлеты «Толстого», таков был его творческий псевдоним, и выпиваем бесчисленное количество красного французского вина. И это Париж, Paris, на минуточку, веселый и вечный город «Парис», за каким только членом русские втюрили ему букву «ж»? Он был очень гостеприимный, Толстый, этого не отнимешь.

О Володя! Ты умер рыхлым, хитрым, подслеповатым, много раз оперированным, но я помню тебя в непомерного размера джинсах, с бритой головой, где-то я сравнивал тебя с актером из фильмов о Джеймсе Бонде. Заглавная роль-то у Бонда, но и вспомогательные молодчики хороши. Ты был, Володя, крепок и полон не реализованных на Родине идей, и хотя приехал ты во французскую эмиграцию уже немолодым человеком, в 42 года, на несколько десятилетий творческой дури тебя еще хватило.

Толстый изобрел «вивризм». По сути дела, видимо, он слизал свой вивризм с акмеизма Серебряного века, но не суть важно. Как у всех пришельцев с окраины Европы, у Толстого было пламенное желание основать движение, направление, «изм». Русские старомодно верили, что история искусства — это история его «измов».

И что интересно было для русских, это то обстоятельство, что для того, чтобы основать «изм», не нужно было быть французом. Тристан Тцара, основатель дадизма, был кто? Румын. Основателем символизма был грек Иоаннес Пападиамантопулос, он же французский поэт Жан Мореас. Так что у Толстого шансы были. Но времена уже были другие, и потому вивризм так и не сделался мировым художественным движением, и навсегда останется интересным только замученным онанизмом и скукой российским филологам какого-нибудь XXII века, если, конечно, в те будущие времена не разразятся страшные войны, а они, судя по всему, разразятся. Тогда будет не до вивризма.

Для того, чтобы стать отцом всемирного «изма», у Володи Котлярова не было нужной внешности. Большое мясистое лицо со множеством подбородков не может быть лицом вождя «изма». Вот у Мореаса с его шикарными усами а-ля Пуанкаре — лицо было подходящим. У Володи — не, не сложилось.

Толстый сделал обложку для моей книги «Подросток Савенко», изданной небольшим тиражом по-русски в издательстве Розановой и Синявского «Синтаксис». А вот обложку для моей книги рассказов в том же издательстве он сделал, но книга уже не вышла, потому что этот жирный (так я его в минуты неприязни к нему называл) поскандалил с Розановой и книга так никогда и не вышла.

Беда была не велика. Меня наперебой печатали французские издательства Ramsay и Albin Michel, плюс новое издательство Dilettante. Тщеславие мое было удовлетворено, но их русское наплевательство на мои интересы, и Розановой, и Толстого, меня разозлило. И я от них еще больше отдалился. Ну их на фиг, этих склочных, эмоциональных и разнузданных, подумал я, и четко так и поступил.

Моя куда более простая, чем я, подруга Наташа Медведева приняла все вторичные проявления художественного рвения русского толстяка за чистое авангардное искусство. Она ездила раскрашиваться к Толстому втайне от меня, понимая, что я ее не одобрю, высмею и накричу на нее. Она не была настолько образована культурой и не знала, что Ив Клейн еще в 1960-м году прикладывал густо окрашенных натурщиц к своим холстам, создавая шедевры нового реализма, называя их «антропометрии», а в Москве даже еще в 60-е годы своих моделей раскрашивал художник Анатолий Брусиловский.