Солнечное тепло приятно охватило их после холодных зал Скуола ди Сан Рокко. Сиреневые облака легко плыли во влажно-бирюзовом итальянском небе, цветные отблески от пестрого шелкового зонтика падали на лицо и белое платье Тальони. И лицо было светлое, молодое…
— Как ему хорошо! — вздохнула она, указывая на крылатого льва, сидящего на высокой мраморной колонне. — Как далеко ему видно! Когда ясная погода, он даже видит со своей высоты Апеннины…
Айвазовский не отрывал взгляда от этого милого, полного простодушной застенчивой искренности лица, и ему казалось, что с ним в гондоле не прославленная, воспетая поэтами балерина, а молодая, наивная, только вступающая в жизнь девушка…
— Как хорош у вас, друг мой, этот полдень у святого Марка! Как тонко передали вы розовый перламутр солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей, их розовые блики на крыльях бесчисленных голубей… Это самая чудесная из картин, которые вы написали у меня!..
— Тогда возьмите ее себе, Marie. Возьмите все мои картины, мою душу, сердце… Они давно принадлежат вам… — Айвазовский опустился на ковер у дивана, на котором сидела Тальони, и положил ей на колени голову.
Тонкая легкая рука легла на нее, ласковые пальцы коснулись висков, погладили волосы.
— Сядьте рядом со мной, мой друг, я уже несколько дней собираюсь рассказать вам о себе. Это необходимо. Вы знаете, что я была замужем?
Айвазовский молча наклонил голову.
— Мой брак был недолгим, всего три года. Встреча с графом Gilbert de Voisin была для меня сперва большим счастьем, потом большим горем, которое едва не сломило меня… Графу льстил мой успех, он гордился моей славой, но в то же время его раздражала моя погруженность в искусство, преданность ему. И он не скрывал своего раздражения. Наши ссоры были для меня мучительны. Я любила мужа, но его неуважение к моему искусству убивало мою любовь. Это была медленная, мучительная агония. Заметив это, граф, чтобы наказать меня, стал кутить со своими светскими друзьями, стал участником их оргий. И тогда я поняла, что этот человек может отторгнуть меня от любимого искусства. Я стала ощущать его рядом с собой как слепую жестокую силу… Три года я стояла перед выбором: искусство или любовь. И наконец выбрала искусство. Но женщина не может жить без любви. И я тоже люблю, но только на сцене, когда я — Сильфида, Баядерка, Дева Дуная… Этой любви я отдаю всю себя и, как на любовное свидание, спешу на каждое представление, на каждую репетицию… Видите этот легкий башмачок? — Тальони сняла туфельку из белого шелка, она пришла к Айвазовскому, не сменив балетную обувь, и протянула ее юноше. — Этот почти не имеющий веса башмачок растоптал мою любовь… Возьмите его себе на память…
Когда она вышла, Айвазовский долго стоял, держа в руке туфельку Тальони. Звонили в ближней церкви. Чистый одинокий голос колокола казался печальным отзвуком этой приоткрывшейся ему жизни, отданной искусству… Он молод, но сейчас он понял, что только раз в жизни появляется женщина, которая навсегда останется в памяти и будет жить там, окутанная таинственным покрывалом неосуществимой мечты…
Заморская слава
Вести о русском художнике-маринисте стали проникать в европейские столицы. В 1843 году французское правительство выразило желание, чтобы Айвазовский прислал свои картины на выставку в Лувр. Айвазовский представил три работы: «Море в тихую погоду», «Ночь на берегу Неаполитанского залива» и «Буря у берегов Абхазии».
К этому времени Айвазовский написал уже много картин, изображающих море у Неаполя и в его окрестностях. И хотя от картины к картине он совершенствовался как художник и с неугасимым рвением продолжал живописать чарующие берега Неаполитанского залива, но, готовясь к выставке в Лувре, он все свое вдохновение вложил в картину «Буря у берегов Абхазии».
Айвазовский был единственным русским художником, которого пригласили участвовать на Парижской выставке. Он понимал, что на нем лежит высокая обязанность — представлять в столице Франции искусство своей родины. Помня это, художник решил выставить картину, в которой парижане увидели бы красоту и мощь русского моря, величие и благородство русского народа. Долго он думал о выборе сюжета. Хотел было снова написать десант в Субаши, но потом отказался от этого замысла. Размышляя о сюжете картины для выставки в Лувре, Айвазовский вспомнил берега Абхазии и бурю на море, которую наблюдал во время участия в десанте при Субаши. Память вновь воскресила кочерму с пленными горянками в открытом море, внезапно поднявшуюся бурю, русский военный корабль, перехвативший кочерму, и спасенных молодых женщин.
В первые же дни картины Айвазовского стали событием художественной жизни Парижа. Любовались ими тысячи зрителей. Давно уже парижские газеты не хвалили так произведения иностранного художника.
Французы, отличающиеся большой жизнерадостностью, полюбили живопись русского художника. В его итальянских видах природа была озарена праздничным светом. Это был такой щедрый праздник света, что перед картиной, на которой был изображен восход солнца, многие сомневались, нет ли за ней свечи или лампы. Но перед картиной «Буря у берегов Абхазии» не спорили о ее живописных достоинствах. Перед ней зрители становились молчаливей, сосредоточеннее и задумывались над ее смыслом. А смысл волновал. Русские спасали жизнь кавказских женщин, возвращали им свободу…
Торжество Айвазовского в Париже было торжеством русского искусства. Широкая публика шумно выражала свое восхищение его картинам, парижские художники проявляли к нему радушное внимание, а Совет Парижской Королевской академии художеств наградил его золотой медалью.
В эти дни упоительного счастья Айвазовский сообщал о своих успехах в столице Франции друзьям в Италии, родным в Феодосию, в Петербург — в Академию художеств… Написал наконец и Томилову…
«Добрейший, благодетельный Алексей Романович!
Мне очень больно, что я подал повод Вам думать, что я Вас совсем забыл. Я ни разу еще не писал к Вам с тех пор, как за границей, нечего оправдываться, виноват, по милости лени, но позвольте уверить Вас, что я никак не могу забыть доброжелательную душу Вашу, тем более, драгоценное расположение Ваше ко мне, которое не могу вспомнить хладнокровно, а как художник, тем более, зная Ваше глубокое чувство к изящному искусству. Да, Алексей Романович, поверьте мне, что чем более я в свете, тем более чувствую цену людей редких, и потому совсем напротив тому, чтобы забыть подобных людей, но я счастлив тем, что природа одарила меня силой возблагодарить и оправдать себя перед такими доброжелателями, как Вы.
Я помню, в первое время еще в Петербурге, какое родное участие принимали Вы во мне, тогда, когда я ничего не значил, это-то меня и трогает. Теперь, слава богу, я совершенно счастлив во всем, все желают со мной познакомиться, но все это не то, что я сказал уже… А теперь скажу весьма коротко, что я сделал и намерен.
Вероятно, Вам известно, что я очень много написал с тех пор, как за границей, и как лестно всегда были приняты мои картины в Неаполе и в Риме. Много из картин моих разошлись по всем частям Европы…
…Здесь очень хорошо приняли меня лучшие художники Гюден и прочие, а Таннера здесь нет, и его никто терпеть здесь не может, он со всеми здесь в ссоре.
…Судьи здешней Академии очень были довольны моими картинами на выставке. Не могли большого эффекта произвести по скромным сюжетам, но вообще нравятся. Они меня очень хорошо познакомили с художниками здесь, в Турине же, раз шесть хвалили, а была еще критика в прессе в „Веке“, в журналах „Искусство“, „Литературная Франция“ и „Артист“. Во всех этих журналах очень хорошо отзываются про картины мои, что меня очень удивило, ибо французы не очень жалуют гостей, особенно русских художников, но как-то вышло напротив, а кроме журнальных похвал и прочего, здешние известные любители, граф Порталес и другие члены общества художественного желали иметь мои картины, но так как они уже принадлежат, то я обещался сделать. А что более доказывает мой успех в Париже, это желание купцов картинных, которые просят у меня картины и платят большие суммы, а сами назначили им цены, за которые продают здесь Гюдена картины, одним словом, очень дорожат моими. Все это меня радует, ибо доказывает, что я им известен очень хорошей стороной.
Однако довольно похвастался, теперь скажу о главном, все эти успехи в свете вздор, меня они минутно радуют и только, а главное мое счастие — это успех в усовершенствовании, что первая цель у меня. Не судите меня по картинам, что Вы видели в последней выставке в Петербурге, теперь я оставил все эти утрированные краски, но между тем нужно было тоже их пройти, чтоб сохранить в будущих картинах приятную силу красок и эффектов, что весьма важная статья в морской живописи впрочем и во всех родах живописи, можно сказать, а кроме трех моих картин, что на выставке, я написал две большие бури и совсем окончил, надеюсь, что это лучше всего, что я до сих пор сделал. Жаль, что я не успел их написать к выставке, все это я отправлю к сентябрю в Петербург. Теперь я предпринимаю большую картину, бурю, случившуюся недавно у африканских берегов далеко от берега (8 человек держались 45 дней на части корабля разбитого, подробности ужасные, и их спас французский бриг, об этом писали в газетах недавно). Теперь я очень занят этим сюжетом и надеюсь Вам показать ее в сентябре в Петербурге…».