Итак, почтенные слушатели! способность спать во всякое время есть признак великой души. (Надобно заметить, что это весьма понравилось собранию ленивых.) Древность, неисчерпаемый источник истины и басен, древность, хранилище опытности, развертывает перед нами свои хартии. Примеры обильны и убедительны. Александр накануне ужасной битвы с Дарием засыпает ввечеру; Парменион принужден его будить, ибо знамена перские блистали уже вблизи стана греческого. Катон имел привычку засыпать при наступлении опасности, ибо ничто не могло поколебать великого духа героя стоиков: Mediis tempestatibus placidus29

. Август спит мертвым сном во время упорного морского сражения, происходившего у берегов цветущей Сицилии. Марий – и что всего чудеснее – Марий засыпает под деревом во время последней битвы с Силлою, и тогда только сон покидает неустрашимого вождя, когда сонмы неприятелей обратили в бегство его воинство. Гибельный сон, но не менее того славный! Мудрый Эпименид, если верить историкам (когда не верить им, то верить ли кому?) проспал 57 лет сряду; и я вам клянусь Геродотом, отцом летописцев, что есть народы на Севере, которые спят в течение шести зимних месяцев, подобно суркам, не просыпаясь. Ученые отыскали, что сии народы обитали в России, и это не подлежит теперь никакому сомнению, по крайней мере, в обществе нашем.

Из всего мною сказанного ясно извлекается следующее заключение: сон есть признак великого духа и доброй души. Доброй души – ибо сонливый человек не способен делать зла, которое требует великих усилий, беспокойства и беспрестанной деятельности. Посмотрите, как говорит о беспечном сне Лафонтен, жертвовавший ему половиною жизни своей, и которого добродушие вошло в пословицу:

Ie ne dor mi r ai point sous de riches lambris:

Mais voit-on que le somme en perde de son pnx?

En est-il moms profond, et moins plein de delices?

Ie lui voue au desert de nouveaux sacrifices30

.

Но почему сон есть стихия лучших поэтов? Отчего они предаются ему до излишества, забывают все – и славу, и потомство, и золотое правило древности, которое говорит именно, что праздность без науки – смерть: otium sine litteris mors est?31

 Вопрос важный, достойный внимания мудрецов, и которого я решить не смею, боясь вооружить против себя неусыпных, но усыпительных писателей, которые – о святотатство! – и самое божество Ночи32

 оскорбляют кропанием стихов. Знаю только, что поэты всегда прославляли сладость сна; подобно нежным детям, ласкающим доброго родителя, они давали ему множество приятных названий: сон – утешитель смертных! отрадный! тихий! сладостный! и пр. Начиная от Омера, все они, все до одного описывали менее или более, хуже или лучше сие успокоение души и тела. Тибулл, которого вся жизнь была одно сладостное мечтание без пробуждений (простите мне это выражение), Тибулл не в одном месте выхваляет сон. Я всегда с живым удовольствием привожу на память стихи его:

...Под тению древесной отдыхаю,

Которая меня прохладою дарит.

Сквозь солнце иногда дождь мелкой чуть шумит:

Я, слушая его, помалу погружаюсь

В забвение и сном приятным наслаждаюсь.

Дмитриев

Какая истинная любовь к наслаждениям тихим! какая любовь ко сну! Далее:

Иль в мрачну, бурну ночь в объятиях драгой

Не слышу и грозы, шумящей надо мной!

Вот сердца моего желанья и утехи!

Дмитриев

Первые два стиха показывают мастера наслаждаться; последний принадлежит к малому числу стихов, написанных от души.

Ах! почтенное сословие сонных! если б я не боялся траты времени, которое можно посвятить с такою пользою на сон...

(И в самом деле Оратор начал замечать некоторую наклонность ко сну в своих благосклонных слушателях. Лучшие, красноречивые слова имеют странное действие на ленивых духом, действие, подобное журчанию ручейка: сперва нравятся, а потом клонят ко сну.)

...Если б томные глаза ваши не показывали, что он вам становится нужнее красноречивейшего панегирика... (этот второй член длинного периода был прерван сперва зеванием слушателей, а потом и самого Оратора, который, однако ж, сделал геройское усилие и продолжал), – то верно б я предложил вам убедительное сравнение двух народов: одного воинственного, другого мирного; одного провождающего дни и ночи на страже с копьем в руках, другого изгнавшего из пределов своих все, что клонится к нарушению сна: и петухов, вестников утра, и шумные художества, и снаряды воинственные, – я сделал бы сравнение спартанцев со счастливыми сибаритами и сравнение мое клонилось бы в пользу последних, – я доказал бы, что нет счастия в деятельности народной, и чрез то открыл бы неисповедимые истины и новое поле Политикам, поле вовсе не известное.

(При слове Политика хозяин начал зевать так сильно, что Оратор с трудом кончил.)

Но я вижу, что Морфей сыплет на вас зернистый мак свой! Я ощущаю и сам тайное присутствие бога Киммерийского. Криле его сотрясают благовонную росу на любимцев... Перст его смыкает уста мои... язык коснеет... и я... засыпаю.

Любитель сна Дормидон Тихин

XI. Ариост и Тасс

Учение италиянского языка имеет особенную прелесть. Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, – этот язык сделался способным принимать все виды и все формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу. – Великие писатели образуют язык; они дают ему некоторое направление, они оставляют на нем неизгладимую печать своего гения – но, обратно, язык имеет влияние на писателей. Трудность выражать свободно некоторые действия природы, все оттенки ее, все изменения останавливает нередко перо искусное и опытное. Ариост, например, выражается свободно, описывает верно все, что ни видит (а взор сего чудесного Протея обнимает все мироздание); он описывает сельскую природу с удивительною точностию – благовонные луга и рощи, прохладные ключи и пещеры полуденной Франции, леса, где Медор, утомленный негою, почивает на сладостном лоне Анжелики; роскошные чертоги Альцины, где волшебница сияет между нимфами (Si come e bello il sol piu d’ogni Stella!33

); все живет, все дышит под его пером. Переходя из тона в тон, от картины к картине, он изображает звук оружия, треск щитов, свист пращей, преломление копий, нетерпеливость коней, жаждущих боя, единоборство рыцарей и неимоверные подвиги мужества и храбрости; или брань стихий и природу, всегда прелестную, даже в самых ужасах (bello ё Гоггоге34

)! Он рассказывает, и рассказ его имеет живость необыкновенную. Все выражения его верны и с строгою точностию прозы передают читателю блестящие мысли поэта. Он шутит, и шутки его, легкие, веселые, игривые и часто незлобные, растворены аттическим остроумием. Часто он предается движению души своей и удивляет вас, как оратор, порывами и силою мужественного красноречия. Он трогает, убеждает, он невольно исторгает у вас слезы; сам плачет с вами и смеется над вами и над собою; или увлекает вас в мир неизвестный, созданный его музою; заставляет странствовать из края в край, подниматься на воздух; он вступает с вами в царство Луны, где находит все, утраченное под Луною, и все, что мы видим на земноводном шаре: но все в новом, пременном виде; снова спускается на землю и снова описывает знакомые страны, и человека, и страсти его. – Вы без малейшего усилия следуете за чародеем, вы удивляетесь поэту и в сладостном восторге восклицаете: какой ум! какое дарование! а я прибавлю: какой язык!