— Здорово, здорово, сынок. Я везде брожу. Ты, знать, хозяином этой хаты будешь?

— Бабушка Устя — мама дяди Максима. А я его племянница, — пояснила Оля. — Дедушка, правду Петрик говорит, что у вас шрам от сабли турецкой? Вы гетманшу из ясыра выручали?

— Правда, внученька.

— Я тебе, Оля, петушка принес, — вспомнил вдруг Максим.

Он хотел его достать, но, взглянув на руки, которыми только что бил писаря по лицу, отвернул полу кожуха и подставил карман. — Возьми, разделите его с Петриком.

Управившись с петушком, Оля и Петрик ещё немного повертелись в хате, а потом оделись и побежали кататься на санках. Кобзарь слез с лежанки и пересел на скамью.

— Мать говорила, ты к писарю пошел. Был у него?

— Был.

— И что же?

— Ничего. Раза два дал ему в морду.

Максим снял тулуп.

— О какой гетманше вы говорили?

— Это про шрам? Какая там гетманша! Это Петрик всем говорит, будто я саблей раненный. Сам-то он знает, от чего увечье. Петрик — умный хлопчик. Как бы это сказать? — дед Сумный усмехнулся. — Цену мне набивает. В самом же деле пан меня с хоров спустил. В панских музыкантах был я, на скрипке играл. Уперся однажды пьяный пан, чтобы мы экосез какой-то играли. А из нас никто не знал, что это такое…

— Дядя, помогите нам Бушуя запрячь, — вбежала в хату Оля.

— Не боишься, уже забыла, как он тебя на конюшню завез? Ну идем, ладно.

Огромный белолобый Бушуй стоял за кучей навоза и махал хвостом. Пес был не их, а дядьки Карого, соседа.

— Бушуй, иди сюда, — позвал Максим.

Хитрый пес ещё льстивее замахал хвостом, однако с места не сдвинулся.

— Знаете, что он хочет сказать? — спросил Максим Олю и Петрика. — «Ищите кого поглупее». Он уже санки приметил. Давайте хоть я вас прокачу.

Дети радостно повалились на салазки. Зализняк сначала провез их по садику, потом в конец огорода, откуда уже начинался спуск к Тясмину. Разогнал санки и сам вскочил на них.

Ударил в лицо ветер, обдал снежной пылью. Уже почти на берегу санки наскочили на бугорок и опрокинулись. Перекатываясь друг через друга, Максим, Оля и Петрик попадали в снег. Дети ещё не успели опомниться, как Максим схватил санки и стал подниматься в гору. Петрик и Оля бросились следом. Максим дал догнать себя уже на горе. Он ещё раз провез детей по саду, подвез ко двору и опрокинул в сугроб. Петрик и Оля гнались за ним до самых дверей, целясь в его широкую спину снежками. Максим обмел в сенях ноги, но в хату заходить не спешил. Прислонился к дверному косяку, задумался… Сегодня он должен был снова возвращаться в монастырь.

«Уйти, не повидавшись с Оксаной? А зайдешь — у них может кто-нибудь быть».

Однако Максим чувствовал, что не пойти не сможет. Так и не решив окончательно, как быть, он, не заходя в хату, вышел на улицу. Пошел не берегом, а через гору, чтобы пройти мимо Оксаниного двора, будто возвращаясь откуда-то. Чем дальше, тем больше замедлял шаги Максим. Хотя было ещё рано, в Оксаниной хате уже светилось. Максим на мгновение остановился около ворот.

«А если там кто-нибудь чужой? Что я скажу, зачем пришел…»

Максим пошел тропинкой к берегу. Около колодца остановился, достал обледеневшим, на длинной жерди корцем воды, выпил несколько глотков.

— Доброго здоровья, пивши.

Максим сразу узнал голос Оксаны.

— Чернявую любивши.

Оксана сняла с руки ведро, поставила за колодцем.

— Наверное, не очень любивши. Две недели не виделись, а ему безразлично. Хорошо, что я в окно увидела. Пойдем к нам, тут неловко стоять. Будто нам по пятнадцать лет.

— У вас есть кто-нибудь?

— Дядина

[42]

с хлопцем. А ты чего испугался?

— Не пойду я. Проводи меня немного.

Когда дошли до верб, обступивших стежку, Максим круто повернулся. Оксана от неожиданности натолкнулась на него, ступила в снег, но Максим поднял её под руки и, словно ребенка, поставил на стежку. Она прижалась к нему, спрятала свою руку в его рукаве.

— Какие у тебя пальцы холодные, давай и другую, — проговорил Максим. — Снова нам приходится любовь красть.

— Разве красть, Максимочку? Она наша. Правда? Ты соскучился обо мне, ну, скажи же!

Максим молчал.

— Не хочешь сказать. Ты всегда так. — Оксана вытащила руки, обняла за шею. — Всегда какой-то нахмуренный, будто на меня сердишься.

— За что же мне на тебя сердиться?

— А я не знаю. У тебя никогда для меня нет ласкового слова. Или не любишь?

Максим так сжал Оксану, что она невольно крикнула:

— Ой, задушишь!

— Люблю, разве не видишь, — говорил он, продолжая крепко, хотя и несколько слабее, сжимать Оксану, целуя её в полные губы.

— Вижу, вижу, пусти только. Силы накопил… Монах!

Оба засмеялись.

— Ты когда снова придешь?

— Не знаю, может, через неделю.

— Приходи прямо домой. А сейчас иди, вон кто-то с горы спускается, идет тропинкой.

Оксана поцеловала Максима и побежала к колодцу.

Дома у Зализняка была полная хата людей. На лежанке, с кобзой в руках, сидел дед Сумный. При появлении Максима он настороженно смолк, на скрип двери повел слепыми глазами.

— Пой, это свои, — сказал дед Мусий.

Кобзарь почему-то вздохнул и расслабленной рукой ударил по струнам. Максим, чтобы не мешать, разделся около двери и, повесив кожух под посудной полкой, присел на пороге. Грустно звучала кобза, печально пел кобзарь. В песне говорилось, как варил казак пиво, и кто только не приходил то пиво пить. Был и турок, был и татарин, заходил шляхтич. Все они лежат мертвые с тяжкого похмелья. А казацкая сабля покрылась от крови ржавчиной, висит она в кладовой, некому вынуть её из ножен и вычистить закаленную сталь.

Затихла песня. Некоторое время все сидели молча.

— Дайте кто-нибудь табаку. Чего-то под сердцем засосало, — положил рядом с собой кобзу Сумный.

Дед Мусий подал ему свою люльку и оглянулся на Максима.

— То в песне поется, а как ты, матери его ковинька, вытянешь её из ножен? Не успеешь за рукоять ухватиться, как тебе руку по самое плечо отсекут.

— Одному отсекут, другой подхватит, — бросил от окна молодой парубок. — Давно пора, допекло людей. Подождите, развернется весной лист, пойдем все на свист.

Карый достал кисет, развязал его зубами.

— Кнутом обуха не перешибешь, лбом крепостную стену не развалишь. Да еще когда на стенах пушки стоят. Не успеешь в камору за саблей зайти, как тебе руки скрутят.

— Времена настали, — вздохнул дед Мусий. — Куда там заходить! Теперь вон как: залезь в погреб да что-нибудь подумай — завтра гайдуки за тобой придут.

— А вы, диду, так смело в хате говорите! — улыбнувшись, бросил Зализняк.

Дед Мусий испуганно огляделся, как будто в самом деле кто-то подслушивает их.

— Разве я ж что? Говорю то, что и все. — Потом ещё раз взглянул на Максима и стукнул кулаком по столу. — Мне, матери его ковинька, уже всё равно. Как говорят, смерть так смерть, лишь бы в живых остаться. Только доколе ж это будет, скажи, Максим, ещё половины зимы не прошло, а люди в хлеб макуху

[43]

мешают. Что делать дальше? Не знаешь? И ты не знаешь? — обернулся он к кобзарю. — Хоть и поешь всякие песни, а не знаешь. Когдато славилась наша Медведовка казаками на Сечи. А теперь нищими славится. Да ещё панами. О, паны у нас знатные!

Теперь заговорили все вместе. Спорили между собой Карый и дед Мусий, около окна, что-то доказывая, размахивал руками молодой парубок. Вперив невидящие глаза в стену, кобзарь медленно перебирал струны. Тихо лилась мелодия; время от времени он покачивал головой, шевелил губами. Но вот он ударил по струнам так, что все от неожиданности замолкли, и, повернув лицо к свету, запел во весь голос:

Славна наша Медведівка

Всіма сторонами,

Та не можна у ній жити

За тими панами.

Замер посреди хаты с поднятой рукой дед Мусий, судорожно мял в руках кисет Карый. Максим поднялся с порога, напряженно вслушиваясь в песню, она волновала и тревожила знакомой правдой, западала в душу, и он вдруг почувствовал, что уже никогда не забудет её, она навсегда врезалась в его сердце.