Д е в у ш к а м о е г о д р у г а

1

Когда, приехав с вокзала, мы с мамой входим в нашу квартиру, в ней тихо, пусто, и посреди коридора сидит большая серая крыса. Она удивленно смотрит на нас черными глазами-бусинками, шевелит усами и неторопливо убегает в ванную. Все комнаты открыты. Наши стулья почему-то ока; зываются в комнатах соседей, а всей остальной мебели нет. Видно, пропала. Стекло в одном из окон вылетело — наверно, его выдавило при бомбежке взрывной волной. Кто-то забил окно листом железа. Хорошо еще, что мы вернулись из эвакуации летом, а то зимой из-за этого могли бы замерзнуть. В первую же ночь крысы начисто съедают задники у моих ботинок, и утром приходится срочно бежать на толкучку, покупать на последние деньги другие ботинки и на ночь убирать их повыше. За неделю мы с мамой приводим квартиру в порядок. Теперь в ней можно жить. По вечерам я спускаю плотные синие бумажные шторы и старательно прижимаю их края к оконным рамам, чтобы снаружи не было видно ни полосочки света, В первые дни мне это не всегда удается, и тогда к нам приходит дворничиха тетя Дуся, которая следит за; светомаскировкой. Она ловко прижимает шторы к рамам и потом пьет у нас чай с сахарином.

Как-то вечером я встречаю на лестнице Лерку Хмелеву, которая живет у нас на пятом этаже. С ней мы до войны играли в прятки, в ножички, дрались и менялись фантиками. Словом, ту самую Лерку, без которой я не могу представить свое детство.

Лерка всегда была ниже меня, а сейчас она кажется мне особенно маленькой. Но, несмотря на это, я вдруг чувствую, что она уже взрослая. То ли в этом виновата ее пышная прическа, то ли ее модная шляпка, то ли бусы, выглядывающие из-под пальто, но она уже взрослая, а я все еще мальчишка и поэтому не могу назвать ее по-старому — Леркой. Она начинает ахать, расспрашивает обо всем меня, рассказывает о себе. Месяц назад она вернулась из Фрунзе, где с начала войны жила в интернате, и уже успела поступить в студию при одном из небольших московских театров. Неожиданно она спрашивает: — Ты с Вовкой Малковым переписываешься? И тут же почему-то краснеет. Я отрицательно качаю головой: нет, я не переписываюсь с Вовкой, хотя мы с ним и были до войны друзьями. Не знаю уж почему, но я не переписывался во время эвакуации не только с Вовкой, который уехал на Урал, но и ни с кем из ребят нашего дома. Как-то не принято это у мальчишек, даже если они большие друзья. — Жалко. — Лера вздыхает. — А в чем дело? — Я переписывалась с ним почти все время. Но последнее письмо пришло в интернат еще в начале лета, а здесь я ни одного не получала. Он писал, что его матери обещали пропуск в Москву... — Хорошо бы! — говорю я и думаю: «Странно! Почему это Вовка с Леркой переписывался? Очень странно! » Видимо, Лера понимает, о чем я думаю, потому что она снова густо краснеет и прощается. — Ты заходи ко мне! — кричит она уже сверху, в пролет лестницы. Но зайти к Лере я так и не смог. Вскоре у меня серьезно заболела мама, и врачи сказали, что это надолго — может, на год, а может, и на два. Маме дали пенсию, но такую маленькую, что жить на нее вдвоем совершенно невозможно. И тогда я еду по совету ребят из соседнего двора на один из заводов и поступаю туда учеником токаря.

Когда я вечером говорю об этом, мама начинает плакать и спрашивает:

— А как же школа?

Я твердо обещаю, что буду учиться в школе рабочей молодежи.

И вот начинается жизнь, которая в первые недели, с непривычки, подавляет меня усталостью и систематическим недосыпанием. Я поднимаюсь в шесть часов утра, чтобы к восьми уже стоять возле токарного станка. А спать я ложусь в час или в половине второго, потому

что в двенадцать у нас только кончаются занятия в школе.

Вначале мне кажется, что я этого не выдержу, и школу придется бросить. «Еще вот немножко позанимаюсь,— уговариваю я себя, — и все. Еще только немножко ». Но проходит это «немножко», я назначаю себе другое, потом еще одно, а потом начинаю замечать*

что устаю я уже не так, и в школе меньше хочется спать, и, пожалуй, как-нибудь можно дотянуть до каникул, а там отоспаться всласть...

В нашем доме постепенно становится все более шумно.

Жильцы возвращаются из эвакуации один за другим.

Как-то утром, убегая на завод, я вижу, что во дворе, возле подъезда, сгружают с подводы чемоданы и тюки Нинка Козина из соседней квартиры и ее мать. Через два дня, ночью, приезжают наши соседи по квартире, а в конце зимы возвращается с Урала Вовка Малков.

Лера еще за две недели говорит мне, что Вовка вот- вот приедет в Москву, и я понимаю, что они продолжают переписываться. «С чего бы это? — снова думаю я .— Неужели они влюблены?»

Раньше эта мысль как-то просто не приходила мне в голову. Теперь же, когда у нас в школе рабочей молодежи все влюбляются друг в друга, я подумал, что, может,

и у Леры с Вовкой — то же самое. Но когда это у них началось? Неужели еще до войны? Ведь до войны Вовка учился всего лишь в пятом классе. Правда, он всегда был самым красивым мальчишкой у нас во дворе...

Впрочем, ладно! Какое мне дело...

В первый же вечер, когда у меня в школе нет занятий, Вовка сидит у нас и рассказывает о жизни на Урале.

Вовка по-прежнему очень красивый. У него строгое, мужественное лицо, плотно сжатые губы, умные серые глаза и длинные, зачесанные назад золотистые волосы. Он как раз такой, какими рисуют на плакатах молодых рабочих. В жизни я таких ребят видел очень мало, но на плакатах все молодые рабочие почему-то именно такие, как Вовка. — Ты что думаешь делать? — спрашиваю я его.— Айда к нам на завод! — Я в техникум пойду, — говорит Вовка, лениво потягиваясь.— Я уже полгода проучился. У меня перевод есть. Техникум, в который поступает Вовка, оказывается возле моего завода. И занятия там тоже начинаются в' восемь часов. Поэтому по утрам мы с Вовкой обычно вместе ездим на метро. Изредка, когда Вовка задерживается в техникуме после занятий, мы встречаемся и на обратном пути. Как-то мы возвращаемся вместе с ним домой и встречаем у наших ворот Женьку Сухова. Когда-то, еще до войны, коренастый, с квадратным лицом Женька был командармом «армии», созданной мальчишками в нашем дворе. Я был в этой «армии» комиссаром, а Вовка в нее вступить отказался, и с тех пор Женька Вовку невзлюбил и всегда говорил про него только плохое. В войну Женька не уезжал из Москвы, работал слесарем и поэтому с презрением смотрел на всех, кто возвращался из эвакуации. Сейчас он стоит, прислонившись к стене, перекрестив ноги, и с важным видом курит. Рядом с ним грызет семечки Алик Степанов. Он был в нашей «армии» единственным рядовым, а сейчас работает учеником в той же мастерской, что и Женька. Солидно, как младшему, Женька протягивает мне потемневшую, изъеденную металлом и машинным маслом руку. Я спокойно пожимаю ее своей рукой, которая к этому времени уже тоже изъедена и металлом и машинным маслом. А у Вовки рука белая, то

— Вернулись, белоручки, на готовенькое, — сплюнув в сторону, цедит он сквозь зубы.

Вовка бледнеет и грозно надвигается на Женьку.

— Что ты сказал? Повтори!

От неожиданности Женька чуть робеет, но, взглянув на Алика, гордо выпячивает грудь.

— А что слышал. Вернулись, говорю, на готовенькое, трусы чертовы...

Вовка со всей силы бьет Женьку по одной щеке, и в ту же секунду я бью его по другой.

За спиной у Женьки стена. Поэтому он удерживается на ногах.

— Ах, так! — хрипит он.—Двое на одного!.. Алька, сюда!

И он бросается на Вовку.

Мы подрались и разошлись с синяками. Но больше никто из ребят нашего двора не рисковал оскорблять тех, кто вернулся из эвакуации.

2

— А мы, Семка, опять с Вовкой поссорились...

Лера Хмелева сидит около моего письменного стола и старательно складывает гармошкой листок бумаги.

В комнате полумрак — горит лишь настольная лампа.

Холодно. У Леры на плечах зимнее пальто, у меня — ватная стеганка. На окнах по-прежнему синие