Изменить стиль страницы

— Пожалел отца вашего Боженька, — часто говорила мать долгими зимними вечерами. — Уберег от иной смерти — лютой, голодной.

К весне она стала заговариваться, а к лету вдруг разучилась говорить вовсе. Лепетала что-то и прижимала к себе Ивашку. Когда Митька пытался отнять у нее брата, она начинала визжать.

А с губ Ивашки не сходила улыбка. Уже несколько дней он был мертв. После очередной попытки Митька в сердцах плюнул на пол, чего раньше никогда себе не позволял. Мать ругалась, по губам била. Но что ее сейчас бояться, безумную?

Вместе с красно-белым сгустком изо рта Митьки вылетел зуб. У него их почти не осталось.

Знаки беды

Великим и страшным потрясениям всегда предшествуют знамения. В Московии конца XVI — начала XVII века их было предостаточно.

Только-только перевели дух люди после ужасов правления царя Ивана Васильевича, нареченного народом Грозным, только-только стали забываться его опричники, а уж новые напасти на подходе.

Говорили, появилась в северных морях «рыба-кит», которая другому пропитанию человечину предпочитает. И до того дошло чудище, что Соловецкий монастырь едва по камешку не разнесло, чтобы сидельцами его полакомиться. Уцелела же братия потому лишь, что молилась усердно и, лбы кровеня, поклоны била.

Четыре года спустя оползень разрушил святой Печерский монастырь, что в Нижнем Новгороде. Тронулась после ливня земля, сползла по склону и затопила жидкой грязью кельи. Долго потом монахов откапывали, но откопать — не вся забота, как их глотки от глины очистить — вот задача. Выскребать пришлось ложками, а кого и так закопали, по-простому.

А в Москве-то, в Москве! Откуда ни возьмись, стали забегать в город черно-бурые лисицы. От века их не было, и вот на тебе! А собаки бездомные? Волки? Всегда в стаи сбивались, полукровок плодили, а тут вдруг стали грызть друг друга, поедать без остатка.

Да что там волки, что собаки! Бури сносили купола церквей, срывали колокола, относили кресты за версту от храмов. В реках рыба исчезла начисто, в рощах — птицы, а женщины вдруг начинали рожать уродов — о двух головах, о трех глазах, трехлапых и безухих. Понятно, закапывали этих нелюдей живьем в землю-матушку, а заодно и матерей их в ямы кидали, чтобы неповадно было с чертом на сеновале кувыркаться. Конечно, с чертом, а с кем еще?

Небесных знамений тоже хватало: днем в небе видели по два солнца разом, ночью — по два месяца. Ожидалось и вовсе что-то жуткое, вроде небесного огня, наказания Господня.

— Что-то будет, — твердили московиты. — Что-то будет!

Перемен к лучшему они не ждали. Отучены.

И как сглазили! Летом 1601 года зарядили дожди. Двенадцать недель лили беспрерывно. А там и снег посреди лета, за ним — морозы. На полях разводили костры, стараясь уберечь то, что еще не сгнило, да все без проку.

Господин Великий Голод пришел на Русь.

В Москве есть что есть
Этюды в багровых тонах: катастрофы и люди i_020.jpg

Борис Годунов. Миниатюра из «Титумерника» 1672 г.

Мать он убил. Сам. Когда увидел, что впилась она зубами в ногу мертвого Ивашки, откусила кусок и жевать стала.

Вот тогда Митька ее по голове поленом и ударил. Закопать сил не было, так он избу запалил, чтобы позор скрыть. Огонь с крыши на крышу запрыгал, и скоро вся деревня запылала.

Может, и к лучшему. Один он остался, а раз нет людей — пусть и деревни не будет.

Митька присел на взгорке, вырвал с корнем клок жесткой травы, увидел в ямке жука, поймал, бросил в рот, хрустнул и задвигал челюстями, морщась от боли в кровоточащих деснах. Но боль была привычна, куда больше его занимало, что дальше делать. К боярину с поклоном идти смысла нет. Разогнал тот холопов. Выгоднее ему зерно в амбарах хранить и продавать, чем работников кормить.

— Идите куда хотите, дармоеды!

Ему в ответ:

— Отменил царь Борис день Юрьев, нет теперь у холопа права хозяина менять.

А боярин свое:

— Я такое право даю. По своей воле отпускаю.

А куда Митьке идти? На юг? На восток? Не добраться ему до вольных земель, по дороге с голодухи помрет. Разбойники к себе тоже не примут — мал Митька и слаб, кистень в руке не удержит. Значит, помирать надо…

— Эй, Митька, живой?

Митька веки приподнял. Мужик перед ним, в руке кнут. Неужто дядька Пахом? Он!

— Да ты ли это, Митька?

Не узнал его дядька. Да и мудрено. Вырос Митька, почернел, похудел, одни глаза на лице остались. А дядька ничего выглядел, справно, кафтан добротный, живот не с лебеды пучится. Небось, не доводилось, как Митьке, старый навоз жрать.

— Что это у вас за костровище такое? Отец где, мать, Ивашка?

Митька поднялся с трудом, глаза потупил, как отец наставлял, стал рассказывать. Дядька выслушал, головой качнул:

— Ладно, со мной пойдешь! Но до Москвы только. Мне тебя опекать не с руки, своих детей по лавкам семеро.

Митька головы не поднял, а коленки задрожали — выдали. Повезло ему, что дядька объявился, смилостивился, пожалел. Теперь он при обозе состоять будет, что по цареву указу хлеб в Москву везет. А где столько хлеба, и ему кусочек перепадет. Вот счастье-то! А Москва… Чего только люди о ней не рассказывают! И все соглашаются — там прокормиться можно. Царев город!

Бориса на царство!

После смерти сына Ивана Грозного, слабоумного Федора, 17 февраля 1598 года Земский собор избрал Бориса Годунова на царство, и это несмотря на то что тот не был потомком Рюрика, а значит, законных прав на престол не имел.

— Царь-то ненастоящий! — говорили бояре.

Не говорили даже, а шушукались по углам, памятуя, как круто заправлял опричниной зять Малюты Скуратова и как прибрал он к рукам — а руки-то в крови по локоть! — дела государственные при Федоре, пользуясь тем, что жена царская — сестра Годунову. При таком раскладе особо не поговоришь, враз головы лишиться можно. Правда, как стал Борис царем, помягчел вроде, пообещал прилюдно пять лет никого не казнить, а пытать только и сознавшихся ссылать в дальние волости. Ну а если кто запираться будет, так не царя в том вина, что помрет на дыбе.

Опору Годунов искал не среди бояр — в народе. Потому и простил низшим сословиям годовую подать. Вдовам и сиротам раздавал деньги и съестные припасы. Заключенным в темницах даровал свободу и вспоможение. Пытался даже пороки истребить, объявив, что скорее помилует вора и убийцу, нежели того, кто вопреки указу осмелится открыть кружечный двор. Такие речи держал: «Пусть дома каждый ест и пьет сколько хочет, может и гостей пригласить. Но никто да не дерзнет продавать вино московитянам! Если же содержавшие питейные дома не имеют иных средств к пропитанию, пусть подадут просьбы и в ответ на оные получат земли и поместья». И ведь не обманывал — как обещал, так и делал.

Но шли годы, государство богатело, земля же под ногами Годунова тверже не становилась. А где неуверенность, там и подозрения. Стали хватать бояр, постригать насильно в монахи, имущество отбирать, унижать всяко. Боярину Богдану Вельскому главный царев медик капитан Габриэл по волоску выщипал всю бороду, а что боярин без бороды — срам один.

Вошли в силу доносчики. Годунов, пример подавая, лично отписал вольную Воинко, холопу князя Шестунова, который подал грамотку против своего хозяина. Ну, народ и пошел строчить!

По малейшему подозрению людей хватали и отправляли в пытошную. И ведь как заведено было? Мужчины могли делать доносы только на мужчин, женщины — на женщин, бояре — царю, боярыни — царице. Потому-то Дмитрий Пожарский, будущий освободитель Москвы от поляков, послал донос на своего недруга князя Лыкова лично царю, а его мать княгиня Марья донесла на мать Лыкова — лично царице.

И все бы ничего, и это пережили бы, но наступили голодные годы, и расходы казны возросли настолько, что сколько ни пополняй ее за счет боярских богатств, а все равно дно видно. Тогда-то и началось истинное светопреставление.