А уж когда она захворала…

Какая пустота, какое зияние образовалось на концертах! Между тем подле меня сидела ее старшая сестра, но втуне. Как же я мог на Луизе жениться, если она способна создавать столь зияющую пустоту?

Когда же, по прошествии долгих недель, младшая появилась вновь, произошло нечто странное. Ее увидел я прежде всего, стоило мне переступить порог. Увидел сразу же, хотя зал был набит до отказа и вроде бы даже чуть возвысился или ярче стал освещен — во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление. Короче говоря, таких возвышенных чувств я не испытывал даже в молодости.

Замечу, что Мадлен была всего лишь тремя годами старше малышки и все же склонялась к браку со мной — тогда это уже стало ясно. Откуда? Существуют ведь всякие признаки. К примеру, теперь она иногда готовила чай и на мою долю. Вроде бы ничего особенного, такой обычай заведен в университетских лабораториях. Но она при этом заботилась обо мне, мягко, деликатно, справлялась, не устал ли я. Не пора ли отправляться домой? А главное — как она принимала мои цветы, поскольку теперь я приносил ей каждый день несколько штук или небольшой букетик. И так как являлся я, как правило, раньше, то молча клал цветы ей на стол. Она тоже ничего не говорила. Именно в этом умолчании и таился особый смысл ситуации. В том, как нежно она брала цветы в руки, как ставила их в воду и ухаживала за ними — каждым ее движением подчеркивалась значимость происходящего. И цветы стояли перед ней до самого вечера, рядом с дневником эксперимента, в чистом стакане.

Словом, все было ясно, никаких сомнений.

Уж если она согласна, тогда, глядишь, и малышка согласится. Почему бы и нет? Три года — невелика разница.

А потом, в один прекрасный день, я очень испугался. Это случилось в тот самый вечер, когда младшая снова появилась на концерте. Она стояла прямо под большой люстрой, в окружении людей, бледненькая после болезни, но вмиг расцвела при виде меня. Сразу же покинула общество, а в глазах такое сияние!

— О, дорогой месье, как я рада снова видеть вас! — ликующе произнесла она и у всех на глазах прижала руку мою к сердцу. — Правда же, мы останемся друзьями? — шепнула она, поскольку тут подошла и Мадлен.

От этого вопроса я враз погрузился в тоску. Что значит «останемся друзьями»? Впрочем, она же сама избавила меня от сомнений на этот счет.

— Мы говорили о вас с Мадлен и сочли вас очень подходящей парой для нее, месье, — совсем по-детски шепнула она мне во время концерта.

Словом, вопрос решен: я должен жениться на Мадлен.

Ох, уж эти злосчастные цветы! Что же я наделал?!

Следует заметить, что концерт по чистой случайности затянулся надолго и был ужасно, можно сказать, до остервенения скучным. Два с половиной часа на зрителей изливали восторженные всплески известного композитора по фамилии Малер, у меня аж душа съежилась, а нервы вздыбились, что твои норовистые кони.

Оно и неудивительно. Я теперь определенно делаюсь больной от музыки, а уж тем более от такой. Подумать только: звучало штук пятьсот разных инструментов, клянусь, не меньше, а еще орган и певцы на хорах. Видать, композитор решил про себя: пускай галдят, жалко, что ли? И галдеж стоял оглушительный. То тебе контрабасы отдельно, то трубы, а потом все пятьсот вместе, так что даже потолок сотрясался.

«Ну, — подумал я, — по крайней мере избавлюсь от этого окаянного грохота. Все, хватит с меня и концертов этих, и всех моих запутанных делишек. Не играю я больше в прятки, потому как не хочу».

История моей жены. Записки капитана Штэрра i_005.png

И надо же было так случиться, что на сей раз барышни снова запросились в кафе.

— Я хочу кофе со сливками, — объявила старшая.

— А мне — яичный ликер, — сказала младшая. Нежно и кротко. Даже губки облизывала заранее, предвкушая удовольствие. Но вдруг спохватилась.

Господи, да как же можно, ведь она только что встала с постели. Видимо, она решила оставить нас наедине.

— Как вы это себе представляете? — вырвалось у нее в сердцах, словно это мы ввели ее в соблазн. Видно было, что сердечко ее разрывается, но ради нас она готова пожертвовать даже яичным ликером. — Из-за меня не беспокойтесь, — с горечью произнесла она. — Я и одна доберусь домой. — И с этими словами ушла, не оглядываясь.

«Ну, что же, — подумал я, — тем лучше. Выложу все напрямик. Даже хорошо, что малышка ушла».

Не откладывая в долгий ящик, я изложил свои взгляды на музыку. И не какими-то там экивоками, а в открытую и, надо признать, столь неожиданно, словно намеревался вмиг сразить ее.

— Не нравится мне эта музыка, ничуть не нравится, — начал я.

И хотя до сих пор были у меня разные причины скрывать от нее свое мнение, но сейчас пора сказать друг другу правду. Так будет лучше.

— Как это понять? Вам совсем не понравилась музыка? — кротко воззрилась она на меня.

— Совсем. Ничего не нравилось! — с нажимом ответил я. (Конечно, это было сплошным преувеличением, излишне говорить, что некоторые произведения вполне пришлись мне по душе, но что поделаешь, когда прорывается долго сдерживаемый гнев.)

— Все не нравилось, мадемуазель, — повторил я. — Скучные эти произведения, как пареная морковь…

По коже побежали мурашки от наслаждения, что я наконец-то высказался.

Поразительно, с каким спокойствием отнеслась она к моей вспышке, с каким терпением. Вроде бы даже не очень удивилась — правда, слегка опустила глаза, словно человек, пытающийся справиться со своими чувствами или перелистывающий книгу. Так воспринимают люди науки неприятные истины.

«Таково положение дел», — наверняка подумала она про себя.

Это ее благородство еще более подчеркивало мою вину. Судя по всему, я действительно человек необузданный. Ну для чего, спрашивается, мне понадобилось так жестоко обращаться с этой девушкой? Разве не испытывал я к ней доброты или человеколюбия? Ведь даже на этот вопрос я не могу ответить: нет, мол, не испытывал. Тогда откуда во мне эта убийственная радость, будто я шандарахнул лопатой ее по темечку, будто свалил с души неподъемный мешок и швырнул его прямо ей в голову. Зато верно, что засела в этих так называемых культурных созданиях фальшь, пронизавшая их до мозга костей, ни черта они не смыслят в искусстве (не говоря уж про жизнь!), не знают-не ведают, когда и что следует считать хорошим и прекрасным. Вся суть их сводится к умствованию, они постоянно задаются про себя вопросом: а что сказал бы по этому поводу некий выдающийся разум? И в соответствии с этим соразмеряют свои восторги — видимо, так действует этот процесс. Но беда ли это? Почему бы и не признать за фальшью право на существование?

— Однако не думайте, будто бы я такой уж круглый дурак, — плутовато глянул я ей в глаза. — Пусть даже я не умею гладко выражать свои мысли. Этими вопросами я занимался еще в молодости, — говорю я теперь уже в легкой светской манере, с достоинством кивая головой, чтоб она не подумала, будто бы судьба свела ее с каким-нибудь охламоном, этаким неотесанным болваном, который мелет, что на ум взбредет.

— Прежде я очень хорошо умел играть на гобое в дуэте со скрипкой, что не так-то уж просто, мадемуазель, но у нас, голландских меломанов, это чуть ли не вошло в традицию.

После чего и выложил ей все в подробностях: занудство ораторий с их бесконечными речитативами, безрадостную пустоту мелодекламации, словом, все, что на душе накипело.

— Послушайте меня, мадемуазель, — разошелся я. — Плохие эти произведения, уже хотя бы потому, что чересчур длинные, и не только полны заурядных формальностей, но и перенапрягают внимание. А теперь слушайте меня внимательно. Как по-вашему, что такое искусство? Игра и игривость, сплошная легкость? Или же вам кажется: то, что в этой области не ублажает чувственность, не овладевает нами спонтанно и всецело или же, по крайней мере, не в той степени, как можно получать от этого истинную радость? Ту, что мы называем радостью жизни. Ведь вы путаете обязанности с наслаждением. Вы стремитесь учиться или повышать свой культурный уровень, а воображаете, будто получаете радость. Вы усердно внимаете, мадемуазель, а думаете, будто охвачены восторгом. Жажду знаний вы изображаете даже перед самой собой, говоря себе: «Ах ты, Боже мой, да это же Бах! Стало быть, даже речитативы должны быть превосходны»…