Геннадий Машкин
Вечная мерзлота
Рассказ
— За двадцать пять рублей я вам прекрасную могилу отгрохаю. — Могучие руки кладбищенской сторожихи скрещиваются на груди. — Лучше и не надо.
— Видите ли, — я переминаюсь с ноги на ногу перед калиткой, которая висит на одном ремешке, — мне экспедиция выделила рабочих. Укажите, пожалуйста, место...
— Двадцать рублей — и дело с концом, — не унимается сторожиха.
Она проворно выскакивает за калитку. Устремившиеся было за ней крепкие, румяные ребятишки, козлята и цыплята остаются за оградой.
— Меня рабочие ждут там, поймите, — бормочу я, показывая рукой в сторону кладбища. — Отведите место, и все.
Сторожиха сердито сопит и делает шаг по направлению к кладбищу. Из-под кирзовых ее сапог с задранными, сплющенными носками желтой пудрой попыхивает пыль.
Я отстаю и с наслаждением дышу придорожным пыльным воздухом. Однако ноздри слышат сладкий запах тления. Может быть, он исходит от складок широкого платья сторожихи, от ее рук с кожей, как бурые скалы Витима? И я нащупываю в нагрудном кармане «энцефалитки» пузырек с духами «Белая сирень».
Отвинчиваю колпачок и втягиваю по способу йогов, как воду через ноздри, запах белой сирени. Рот сводит судорогой и наполняется горькой слюной.
Перестарался... Как только сдал покойника в морг, купил «Белую сирень» и надышался до одури. В детстве однажды увидел я покойника и целую неделю не мог есть. С тех пор я не был ни на одних похоронах. А тут пришлось сопровождать мертвого из тайги на вертолете. Нелепо погибшего Володю Ураганова.
Экспертизой выяснено, что Володя Ураганов проломил височную косточку, упав головой на пенек. «От нехватки витаминов и солей височная кость у них, якутов, истончается», — объяснил мне следователь, который давал санкцию на похороны Володи. Я проклял тот пенек, на который упал Володя. Ехал он хорошо на своем олене, пел песню. Но где-то в кустах зашебуршил медведь, и дернулся вожак. Володя свалился на просеку. А была она в заостренных пеньках. Сами же и рубили ее на гольце — вот что обидно. И песня Володина в ушах у меня долго звучала: не верилось, что погиб наш каюр. Даже вертолетный гул не мог ее заглушить. И если бы не мне сопровождать покойника, думал бы я о нем, как о живом. Просто ушел в дальний маршрут, и все. Но мне пришлось до конца прочувствовать, что наш Володя умолк навсегда.
В вертолете я сжался, не смея взглянуть на того, кто сидел рядом со мной на красном сиденье. Белобрысый пилот несколько раз прицеливался в меня черным кругляшком наушника, прежде чем заложить вираж над темно-стеклистым плесом Витима. Вертолетчик недаром поворачивал голову. Когда машина дала левый крен, покойник начал сползать на меня. Володя навалился на меня всей своей мертвой тяжестью, и я инстинктивно рванулся с сиденья к пристегнутой ручке выходной двери. Но пилот не дал мне вывалиться из машины. Он выпрямил вертолет...
— Пятнадцать рублей — самое малое. — Сторожиха грузно поворачивается ко мне в воротах кладбища.
Ворота — два сучковатых бревна, врытых в землю по бокам от дороги. Забора никакого нет.
— Да у меня рабочие, — раздраженно отвечаю я и замедляю шаги. Прочесываю взглядом кладбище. Оно какое-то пестрое и бесплановое. Впереди, на открытом склоне гольца, еще сохраняется некое подобие постепенно блекнущих рядов. Но дальше, в шелестящих глубинах северного кустарника, среди древних крестов сияют свежей масляной краской ограды и маленькие обелиски со звездочками. Но где же мои рабочие? Нет рабочих. Ушли...
Я подбегаю к первому ряду. Лопаты, лом, кайла на месте. Они остро поблескивают возле свежей могилы, где в капитальной железной ограде терпко пахнет гора пихтовых венков. Вспоминаю, что по пути сюда мы проходили мимо забегаловки, именуемой «Голубым Дунаем». Рабочие перемигивались очень красноречиво: «Выпить бы, братцы, за упокой Володиной души. Стоящий парень был».
— Песок не задача выбросить, мерзлоту подолби попробуй, — пугает меня подоспевшая сторожиха.
— Укажите место! — Я хватаю лопату и всаживаю в землю, как гарпун.
— За десятку я мерзлоту кайлить не буду. — Голубичники ее глаз холодеют под низко, от солнца, повязанной косынкой. — Зачем мне за десятку мерзлоту кайлить?
— Да какая тут мерзлота? — Я втаптываю лопату ногой, и она — как нож в масло. — Может, вы лучше нас в геологии разбираетесь?
— В своем деле смыслю. — Сторожиха упирает руки в крутые бока. Лицо ее, простеганное морщинами, словно телогрейка нитками, становится надменным. — Двадцать пять лет хороню... Где зря человека не положу, вашего надо в мерзлоту.
— Да не все ли равно, где покойнику лежать?
Оглядываюсь — не возвращаются ли рабочие. Дорога, желтым ручьем сбегающая в городок, пустынна. Но откуда-то сзади, из кустов, раздается звук, напоминающий скрип ставни, и потом полувнятное бормотание.
Может быть, это мои рабочие? С надеждой отыскиваю глазами источник звуков. Иду туда, перешагивая через холмики. Трещат под моими бутсами веточки старых венков, шуршат лепестки рассыпавшихся бумажных цветов. Вступаю под сень леска. Топчу солнечные пятачки, которые подпрыгивают в травах.
За изумрудным кустом пахучей черемухи сидит на свежей могиле мужчина. Новый синий плащ натянулся на его согнутой спине. Вздрагивает завиток седых волос в ложбинке над худой шеей. Скрипучий звук опять вырывается из недр его груди. Мужчина поворачивается. Глаза его красны, но слез нет.
— Ушел друг от меня, — пожаловался он с судорожным всхлипом. — Раны старые жить не дали...
Читаю надпись на железном листке, прибитом к красному обелиску: «Ожигов Сергей Васильевич, родился в 1923...» В сорок первом ему было восемнадцать лет. А мне уже двадцать пять. Нашему поколению, можно сказать, повезло. Мы дожили до двадцати пяти. Не убиты, не искалечены... И, может, проживем до тридцати. А до пятидесяти?.. Ну, это уж слишком долго без войны. А вдруг и до ста проживем?!
— А-ы-ы-ых... — скрипит снова в горле у мужчины, и он припадает к своей скомканной белой кепке. — Я-то под Курском должен лежать, да ты меня выкопа-а-а-ал из воронки, помнишь, Сережка-а-а...
— Будет, будет тебе, Ефим, убиваться. — Сторожиха берется за его плечо пальцами с грубыми оплывами суставов. — Хорошо лежит Сергей, в мерзлоте. Навечно.
Ефим достал из кармана пол-литровую бутылку водки, стаканчик, пакетик плавленого сыра, пучок лука батуна и кулечек карамелек.
— Выпьем, Пелагея Абросимовна, за упокой души Сереги, — сказал он, открывая блестящую пробку зубами.
Я делаю вид, что не слышу, и направляюсь разглядывать надгробия. Ефим несколько раз предлагает и мне выпить. Но я чиркаю себя ребром ладони по горлу, морщусь и кручу головой.
— Хлипкий народ пошел, — доносится сипловатый бас сторожихи. Она вытягивает водку из стаканчика и хрустит бело-зеленым стеблем лука.
Я рад, что отделался от нее. Массивный памятник в виде чугунной тумбы с крестом отвлекает меня от текущих забот. Глубоко вдавлена в металл надпись через «ерь»: «Фельдшеру Гудкову Петру Ивановичу благодарение от друзей и многих исцеленных. Родился в 1836 году, умер в 1915 году. Покойся в мире, незабвенный друг».
Ощупываю пальцами вензеля на чугунных гранях. Солнечные блики косой струей пересекают памятник. Куст ольхи шевелится рядом, и солнечная струя течет, течет... «Отлит в Иркутске на заводе Сибирякова» — мелкая полустертая насечка. Перевожу взгляд вниз, в долину, где отчаянно стучат моторами катера. Легче было покойника сплавить по реке в Иркутск, чем завозить сюда этот громоздкий памятник.
— Целебный памятник этот, — раздается сзади знакомый голос. — Сама-то я не проверяла: бог миловал— ни одна зараза не пристает. — И она рассмеялась добродушным смешком: — Го-го-го...