I. Кто был мой дядя
По правде говоря, я не понимаю, почему человек так цепляется за жизнь; что находит он столь привлекательного в этом бессмысленном чередовании ночей и дней, зимы и весны? Неизменно все то же небо, то же солнце, неизменны все те же зеленеющие луга и золотящиеся поля, те же мошенники и те же простофили. Если Бог не мог создать ничего более совершенного, то он неважный мастер, и любой машинист Большой Оперы смыслит в этом больше, чем он.
«Зачем переходить на личности! — скажете вы, — докатились до противопоставления людей Богу». А что делать! Бог, сказать по правде, — функционер, и функционер высокопоставленный, хотя его должность далеко не синекура. Но я не боюсь, что Он подаст на меня в суд Бордо, обвинит в оскорблении своей чести и потребует в качестве компенсации построить ему церковь.
Я хорошо знаю, что судейские более чувствительны к репутации Бога, чем Он сам; вот именно это я и нахожу дурным. На каком основании эти люди в черных мантиях присвоили себе право мстить за оскорбления, нанесенные лично Богу? Имеют ли они доверенность с подписью «Иегова», которая им это позволяет?
Неужели вы верите, что Бог ликует, когда полиция нравственности берет в свои руки его громы и молнии меч и беспощадно метает их в тех, кто имел несчастье сказать о Нем несколько неточных слов? Более того, откуда вообще эти господа знают, что Он обиделся? Он же здесь, присутствует в суде, распят на кресте над головами судей, удобно устроившихся в креслах. Пусть допросят Его, если Он подтвердит их правоту, я признаю свою вину. Знаете ли вы, почему Бог смел с трона династию Капетингов, этот несвежий августейший салат из королей, щедро заправленный освященным маслом? Я знаю, клянусь, и я вам скажу. Потому что эта династия использовала суды для наказания богохульников.
Впрочем, я отклонился от темы.
Что значит жить? Вставать, ложиться, завтракать, обедать и завтра начинать все сначала. Когда сорок лет тянешь эту лямку, то начинаешь понимать нелепость подобного существования.
Люди похожи на тех зрителей в театре, которые, кто сидя на бархате, кто прямо на деревянных скамьях, большинство же просто стоя, присутствуют каждый вечер на одном и том же драматическом представлении, зевая до того, что рискуют вывихнуть себе челюсть. Все согласны с тем, что это смертельно скучно, что лежа в постели они чувствовали бы себя гораздо удобней, однако ни один не покидает своего места.
Жить, стоит ли для этого открывать глаза? Завершить все наши начинания суждено не нам. Дом, который мы строим, перейдет к нашим наследникам, халат, так заботливо простегиваемый нами, чтобы лелеять нашу старость, пойдет на ватничики для наших внуков. Мы говорим себе: «Вот день окончен», — мы зажигаем лампу, разводим огонь в камине и готовимся провести уютный и приятный вечер у камелька: тук! тук! Кто-то стучит в дверь. Кто там? Смерть: пора собираться в дорогу. Когда мы чувствуем волчий аппетит молодости, когда кипим отвагой и кровь играет, как вино, мы — бедны; когда же все зубы выпали и желудок не варит, мы — миллионеры. Мы едва успеваем сказать женщине: «Люблю тебя», как она уже дряхлая старуха. Царства, не успев окрепнуть, рушатся: они подобны муравейникам, которые с такими громадными усилиями возводят жалкие насекомые; недостает только последней соломинки, чтобы закончить их, как бык широким копытом или телега колесом сокрушают их. То, что вы именуете растительным слоем земной коры, это тысячи и тысячи саванов, наложенных друг на друга сменяющимися поколениями. Все эти, так громко звучащие в устах людей имена столиц, монархов, генералов, все это лишь отголоски прежнего величия. Вы и шагу ступить не можете без того, чтобы не поднять вокруг себя праха тысячи вещей, разрушенных еще до своего завершения.
Мне сорок лет; я переменил четыре профессии; я был домашним репетитором, солдатом, школьным учителем, а сейчас я — журналист. Я побывал на суше и на океане, в походной палатке и у семейного очага, за тюремной решеткой и среди вольных земных просторов; я повиновался и повелевал; знавал мгновения роскоши и годы нищеты. Меня любили и ненавидели, меня приветствовали и надо мною насмехались. Я был сыном и отцом, любовником, и супругом; на моем пути, как выражаются поэты, цвели весенние цветы и дозревали плоды осени. И никогда я не радовался тому, что я облечен кожей человека, а не заключен в волчью или лисью шкуру, раковину улитки, кору дерева или картофельную кожуру. Быть может, будь я рантье, особенно же рантье с пятьюдесятью тысячами франков, я мыслил бы иначе.
Пока же мое мнение таково, что человек — это машина, созданная исключительно для страданий; воспринимать ощущение радости он способен только пятью чувствами; для боли обнажено все его тело; куда бы его ни укололи, он кровоточит; где бы ни ожгли, вздувается волдырь. Легкие, печень, кишки не могут доставить ему никаких приятных ощущений, между тем как от воспаления легкого он кашляет, засорение печени вызывает жар, а спазмы кишек — колики. У вас нет нерва, мускула, сухожилия, которые не заставили бы вас кричать от боли.
Ваш организм, как плохие часы, портится каждое мгновение. Взывая к небесам, вы возводите очи ввысь, в них попадает помет пролетающей ласточки и портит вам зрение; вы едете на бал, получаете растяжение связок на ноге, и вас приносят домой на носилках. Сегодня вы великий писатель, поэт или философ, но вот в вашем мозгу оборвалась какая-то нить, и, сколько бы вам ни пускали кровь и ни клали на голову льда, вы уже только жалкий безумец.
За каждым вашим наслаждением таится страдание; вы — крысы-лакомки, которых оно приманивает к себе запахом свиного сала. Гуляя в тени своего сада, вы восклицаете: «О, прелестная роза!» И роза вас колет; «О, какой чудесный плод!» А в нем оса, и плод вас жалит.
Вы говорите: «Бог создал нас, чтобы мы служили ему и любили его». Это неправда: он создал вас для страданий. Человек, не знающий страданий, — плохая машина, незаконченное создание, нравственный урод, выродок природы. Смерть не только завершение жизни, но она и исцеленье. Нигде не чувствуешь себя так хорошо, как в гробу. Если вы доверяете мне, то идите и вместо нового платья закажите себе гроб. Это единственное одеяние, которое не стесняет.
Примете ли вы то, о чем я говорю, за философскую идею или за парадокс — мне безразлично, во всяком случае попрошу вас считать это предисловием к той истории, которую я буду иметь честь рассказать вам, ибо ничего лучшего или более подходящего я не способен придумать.
Позвольте мне, как это делают ораторы, когда произносят надгробную речь над каким-нибудь принцем или героем, вернуться к эпохе, отделенной от нас двумя поколениями. Может быть, вы на этом ничего не потеряете. Нравы той эпохи были достойны современных; народ носил цепи, но он плясал в них, и они звучали, как треск кастаньет.
Ибо запомните, что веселье всегда идет рука об руку с рабством — это благо, которым Бог, в своей великой милости, вознаградил тех, кто зависит от господина или находится в суровых и жестоких тисках нищеты. Он создал это благо как утешение людям в их несчастьях, подобно тому, как он заставил цвести травы среди попираемых ногами булыжников мостовой, петь в старых башнях птиц и зияющие дыры развалин украсил прелестной зеленью плюща.
Подобно ласточке, над высокими блистающими крышами проносится веселье. Оно задерживается во дворах школ, у ворот казарм, на покрытых плесенью тюремных плитах. Как прелестная бабочка, садится веселье на кончик пера, когда ученик пишет свои pensum, оно чокается со старым гренадером в шинке и никогда так звонко не поет (если ему дозволяют петь), как в мрачных тюремных застенках, где томятся несчастные узники.
Впрочем, веселье бедняка — это его гордость. Я был беднейшим из бедняков. И что же? Мне доставляло удовольствие говорить судьбе: я не согнусь под твоею дланью. Я с такой же гордостью буду есть черствый хлеб, с какой Фабриций — репу. Как короли своими венцами, буду я гордиться нищетой; бей сколько хочешь, бей еще: я смеюсь над твоими ударами! Я буду подобен дереву, которое продолжает цвести, когда его подсекают в корне.