И вот, так же, как и тогда, он почувствовал сейчас желание запрятаться в какую-нибудь щелку, чтобы ни одного кусочка тела снаружи не оставалось, а главное — чтобы все забыли о нем, о том, что есть на свете Сэт Томмервиль.

— Что вы хотите этим сказать? — побледневшими губами спросил он старика.

— Я Натан Флейшман, учитель школы глухонемых, — ответил тот.

И усевшись поудобнее, как бы готовясь к длинному и занимательному рассказу, Флейшман продолжал.

— Чудесный экземпляр ископаемого, невиданного зверя, очаровавшего весь ученый мир и общественное мнение. Замечательная экспедиция, обставленная с удивительным комфортом, вплоть до киноаппарата. Четкие, хорошо смонтированные фильмы, ящики со слепками, переложенными не какими-нибудь стружками, а великолепной древесной шерстью, о которой тоскует мой матрац — обо всем этом известно всему миру и все это то, чему, как говорится, комар носа не подточит. Результаты — европейское, нет — почти мировое имя, прелестная жена, блестящие перспективы… И мне, любителю всего прекрасного, даже жалко становится разрушать все это… Нет, нет, — не беритесь за револьвер, это совершенно бесполезно! Во-первых, потому, что это наделает шуму и завяжет такой узел, который вам вряд ли удастся распутать, а, во-вторых, я оставил душеприказчика — он продолжит мое дело, если вы меня убьете. Лучше садитесь и слушайте.

Посетители кинематографа, нормальные люди, умеющие говорить и слушать, одним сломом — обладающие тем даром человеческой речи, в отсутствии которого вы только что упрекнули меня, не подозревают того, что он, кинематограф, нем только для них. Я сейчас удивлю вас истиной, которая звучит, как парадокс — для глухонемого, обученного речи, умеющего говорить, но, конечно, не слышащего ничего, кинематограф иногда говорит… Губами действующих лиц, движениями этих губ — и они, глухонемые, различают произнесенные слова, слушают, так сказать, безмолвие. Вот почему им, а также и мне, умеющему читать по губам, иногда бывает смешно, а иногда и просто неприятно сидеть в кино. Выдвинут на передний план героя, произносящего трагическую речь, а он, этот герой, из озорства ли, или просто, чтобы не прервать речи, ввернет в нее иногда такое словечко или фразу, что досадно становится, — все настроение, созданное иногда удачной вещью, пропадает в одно мгновение…

…Нечто подобное случилось и с вами. Вы помните, конечно, все обстоятельства, которыми сопровождалось заснятие вашей экспедиции? Не припомните ли вы тогда и вашей фразы, которую вы бросили Ромуальду во время работы над слепком? Вы произнесли ее быстро, и мне пришлось просидеть два сеанса, чтобы прочесть ее. Я и тогда на себя не понадеялся — ведь всякие ошибки возможны, и после сеанса побежал к механику в будку, и за несколько монет он провертел мне это место три раза, замедляя и даже останавливая ленту по моим указаниям. Сомнений не было, Сэт Томмервиль, — вы, не подозревая того, что полотно может говорить, бросили Гримму следующие слова: «Ну, дорогой Ром, никогда и никто, кажется, не надувал весь мир так, как это собираемся сделать мы»…

Сэт лежал, уткнувшись в угол дивана.

Натан Флейшман вздохнул, полез за табакеркой, нюхнул и продолжал.

— Вот и все, что я хотел сообщить вам. Не бойтесь, я вас не выдам. Губить человека, каков бы он ни был, не в моих правилах. На Толя, моего «душеприказчика», тоже можно положиться — раз молчу я, будет молчать и он. Моя цель другая — мне просто очень любопытно узнать, как вы это все устроили.

Сэт повернулся к старику… и тот опустил глаза. Столько муки, стыда и униженья было написано на лице Сэта, что старик был не в силах смотреть на него.

— Ну что же, вы вправе любопытствовать, — сказал Сэт, — ия отвечу вам. Мы с Ромуальдом высекли на сланце отпечаток зверя — мы работали долго, упорно, причем я тщательно обдумывал, как палеонтолог, каждую косточку скелета, чтобы сделать зверя правдоподобным с научной точки зрения. А потом сделали с него слепок. Вот и все.

— Ну, а если пойдут по вашим следам и найдут отпечаток, разве подделка не будет обнаружена? — спросил Натан.

— Вряд ли… Следы от инструментов были тщательно уничтожены, к тому же мы обработали поверхность сланца химическим путем, чтобы придать ей вид, соответствующий ее древнему возрасту. Повторяю, мы работали над породой месяцы, слепок же делали всего две недели.

И, переводя дыхание, добавил:

— Да, это преступление, и я сознаюсь в этом. Решиться на него пять лет тому назад мне было сравнительно легко — я был моложе и легкомысленнее. Но как тяжело было мне, перенесшему болезнь, трудности и опасности длительного пути и постаревшему на много лет душой, продолжать обманывать науку и служителей ее, доверчивых и мудрых — доказывает мое состояние во время доклада, когда расшатанные болезнью нервы не выдержали напряжения и я упал в обморок. И я завидую Гримму — мертвые сраму не имут… Да, это преступление, и я шел на него, лишь бы завоевать ее, Элит… Лишь за мою славу, за мое имя отдала она мне себя, свое…

Но Флейшман быстро поднялся.

— Этого можете не говорить, — прервал он Сэта. — Мне это совершенно ясно. Эти фотографии, интервью, это жадное желание разделить с вами ваш триумф достаточно показательны. И это единственное, если таковое может быть, оправдание вам. Последний вопрос — знала ли она об этой мистификации?

Сэт пошарил пальцами у горла, как человек, которому не хватает воздуха. Он молчал с минуту и, наконец, вытолкнул из себя дрожащие, прерывистые слова:

— … Нет… не знала…

С. Горбатов

ДОЛИНА СТРАУСОВ «РУК»

{6}

Рис. И. Колесникова

I.

— Единственная свободная комната, сэр. Очистилась только что. Лорд Бенторф вызван телеграммой в Лондон.

— Можете идти. Я беру эту комнату.

— Будут распоряжения?

— Я не спал две ночи, не беспокойте меня до утра.

Я запер дверь за спиной отельного служащего. Косые лучи солнца смотрели в два широких окна мягко и устало. Я прошел в изящную уборную с запахом незнакомых духов и умылся свежей водой, сладостно обласкавшей мои щеки, обожженные беспощадным солнцем и яростными самумами пустыни. Вернувшись в комнату, увидел на подушке постели бланк телеграммы. Глаза, слипавшиеся от усталости, прочитали:

«Лорду Джону Бенторфу. Немедленно приезжайте. Вилла подыскана. Обстановка. Библиотека десять тысяч томов. Подлинный Рубенс, Рембрандт, Коро. Парк. Лес, Пляж. Луга.

Фермы. Цену в шестьсот тысяч ваш текущий счет выдерживает. Биггльс».

II.

Я проснулся. Стул с грохотом катился по паркету. Рассекая лунный свет, голубым туманом напоивший комнату, коренастый человек бежал ко мне от распахнутой двери балкона. В лунном сиянии вспыхивали россыпью красных искр его рыжие волосы. В правой руке человека холодно взблескивал револьвер, через локоть левой руки была переброшена кольцеобразно свернутая веревка. Но не эти аксессуары убийства и плена задержали мой взгляд. Глаза мои жутко приковались к голове и изогнутой шее огромной птицы, которая, стоя на земле, заглядывала громадными черными блестящими шарами глаз через перила балкона во второй этаж отеля. Проснулся ли я или продолжал витать в стране снов, я не знал.

III.

Я очнулся, открыл глаза. Ослепительный солнечный свет дробился в трепете жемчужного воздуха. Я лежал, привязанный веревками к синей спине громадной птицы. Она летела вихрем на страшной высоте над землею. Свист синих гигантских крыльев вливался в уши сильным, стремительным шумом. Воздух, который мы рассекали в ураганном полете, хлестал мне в лицо, и по тому, как он упруго ударялся о лоб и щеки, я мог судить о необычайной быстроте удивительного полета сказочного великана-птицы.

Мысли путались, сбивались. Голова сильно болела от хлороформа.

С усилием я приподнял ее. Перед моим синим страусом летели два других: белый и черный. На них полулежали два человека в широкополых шляпах. Позади меня летел четвертый страус, переливающийся в солнечных лучах дрожащим пламенем красного оперения. На спине у него лежала пленница. Подол ее платья развевался от ветра, на желтую ткань красные перья страуса проливали дрожание оранжевых отсветов. Мощными ударами пламенеющих крыльев просвистав в воздухе, красный страус поравнялся с моим синим. И я увидел в синеве больших миндалевидных глаз пленницы не ужас, не тоску, не страх, нет: сияние восторга. Нет сомнения — она не страшилась плена. Ощущение фантастического полета давало ей, как и мне, ни с чем несравнимые переживания.