Изменить стиль страницы

Ни за что бог обидел, семья-то дружная, работящая… Слушай, а не подыскать ли мне ей жениха в Бельщине? Есть у меня на примете один парень…

— Ты уж, сваха, повстречаешь самого, Егора-то, — молчи про Клавдию. Егору-то не до того сейчас: чуть свет — все в поле. Работа ломовая.

— Это уж не говори, — пропела слезливо сваха и закачала головой. — Хлеб на корню повымок… А у вас в председателях все Чернышев ходит?

— Он. Ясная головушка. Только сейчас правит все больше Марьи Русаковой сын — уж больно толковый агроном.

— Да ну! Дай бог ему здоровья.

— В отца. Русаков-то подход ко всем имеет, и к колхозникам, и к председателю. Мой-то, как бригадиром стал, — злюще кобеля цепного. А этот, Русаков, выдержанный.

— Трудно, значит, Егору-то?

— На собрание партийное ушел. И Валерка с ним. Что мужик взрослый.

Уже смеркалось. Спохватилась сваха, — еще корову доить.

— Да ты оставайся, чайком побалуемся.

— Не могу. Пошла я… Спасибо за водичку — уж больно она у вас вкусная.

Открытое партийное собрание в Александровке назначили на девять часов вечера, чтобы могли поспеть работающие в поле. Батов приехал пораньше: любил потолкаться среди колхозников, покурить с ними. Это он делал всегда.

Собрание обычно проводилось в правлении. На этот раз всех желающих правление вместить не могло — и собрание перенесли в клуб.

Молодежь принарядилась: парни в черных костюмах, при галстуках, в остроносых полуботинках, девушки в платьях модного покроя и туфлях на каблуках-гвоздиках… Многие — будто мальчишки — в шерстяных спортивных брючках. Ну кто постарше — тот, конечно, попроще, поскромней. А Мокей, например, и вовсе в пиджаке, которому десятый год. Сто заплат на нем поставила жена, а он все за него держится. Тимофей же Маркелов от молодежи не отстает. Одет по моде. И как молодой, с девками любезничает. Впрочем, петушится только на людях; дома же тише воды… Знает сверчок свой шесток.

Народу в клубе — не протолкнуться. Заведующий клубом, Никифор, припас для подруг — Клавдии Мартьяновой и Дарьи Неверехиной персональные табуреты.

Дарья смахнула газетой пыль, села.

— Ох, подружка, как Никифор обхаживает тебя. Даже мне перепадает…

Клавдия — колхозный бухгалтер — разозлилась:

— Не нужна мне его любовь!..

Никифор был горбат. Учился с год в педучилище, да бросил: и здоровьем слаб, и, говорят, влюбился в учительницу безответно. Теперь он заведовал сельским клубом. Девки в Александровке обожали его гармошку.

Приехал домой Никифор, и снова любовь. Да, видно, тоже безответная.

— Нет, Клава, вековухи мы, — бередила себя и подругу Дарья. — Под тридцать, ну кому мы нужны? Забулдыге какому-нибудь? Смотри, как девчата подросли, какие крали! Кто же на нас посмотрит? А Никифор — неплохой!

Клавдия молчала, смотрела на Сергея Русакова… Вот он поднялся на сцену и разговаривает с руководителями из района. Начальство.

— Смотри, смотри, Клавка, — зашептала опять Дарья. — Кузьмы Староверова, младшая-то… Платье прямо из Москвы сестра Верка привезла… За Русакова Ваньку, говорят, норовит Катька замуж.

— Отстань, — отмахивалась Клавдия от Дарьи. — Отстань, Дарья…

Клавдия по-прежнему глядит на Сергея, и слезы навертываются на ее глаза… Было время…

Да, было время, когда Сергей, Сережа… был влюблен в нее, когда он каждый вечер ждал ее на тропке в роще, возле реки, брал ее руки в свои, согревал их своим дыханием… когда часами, прижавшись друг к другу, они сидели где-нибудь на пне или поваленном старом дереве и слушали ночь. Кротко мерцали звезды или плыла в задумчивости луна, а рядом всегда сонно бормотал что-то свое, лесной ручей.

Так было почти все лето…

И вдруг, чуть ли не в самом конце лета, когда уже приближался день студенту Русакову возвращаться в город, между ними начались ссоры. Сергей предлагал ей вместе с ним поехать в будущем году, когда он окончит институт, в Астраханскую степь. Ведь он — агроном, и засушливый район, если на то пошло, самое лучшее место для него. Так и сказал! А она — и сама не знает, как это вышло — возьми, да и откажись… Если любишь, никуда не поедешь… Или приезжай и Александровку, или в город бери, как другие делают. А впрочем, и не это было главное, надо было «я» свое показать. Хотелось, чтобы он упрашивал…

Распрощались холодно. Сергей был очень огорчен. Даже несчастен. Ведь он не знал, что в сущности она не против степи, а просто так, по-девичьи жеманилась. Думала, куда денется — придет, опять в который раз будет упрашивать: поехали со мной, Клава… И тогда она бы сказала ему «да».

Не упрашивал больше Сергей. Она уже была и не рада, может быть, и объяснилось бы все, но… не хватило лета.

Теперь он женат… Нет, она уже не мечтает ни о какой с ним любви. Все в ней перегорело. Но… как все-таки счастливо могла сложиться ее жизнь…

— Тсс… Тсс… — пронеслось по залу.

Из публики вышли только что избранные в президиум Чернышев и Волнов и заняли места за большим красным столом. Чернышев в центре, как председатель собрания. Сбоку от него, рядом с агрономом тяжеловато примостился Батов.

Подождав, когда все стихнет, Чернышев открыл собрание. Говорил он медленно и нарочито тихо, хотя такой тишины никогда еще не было в клубе. Разве кто кашлянет или громко вздохнет, тут же и умолкнет, испугавшись суровой тишины.

Отпив из стакана глоток воды, Василий Иванович продолжал хрипловато, будто простуженным голосом:

— Кто за повестку нашего собрания? — Василий Иванович надел очки и строгим взглядом обвел зал. — Голосуют только коммунисты…

Давно не видела Александровка такого партийного собрания.

Пока говорил докладчик Русаков, царила тишина. Однако атмосфера подспудно была накалена: стоит лишь поднести спичку, и грянет взрыв. Такой спичкой оказалась реплика Волнова, когда докладчик, закончив, хотел было садиться…

— Товарищ Русаков так расписал свое геройство по отношению к колхознице Румянцевой, что ему и председателю, по крайней мере, полагается орден…

Вот тут-то и начался шум.

— Да тише! Товарищи, хоть и открытое, но это же партийное собрание! — Чернышев застучал карандашом по графину и, пожимая плечами, глядел то на Батова, то на Волнова: видите, что творится? Полная анархия, и я здесь ни при чем…

Волнов был раздражен. Он что-то сказал Батову, на что тот спокойно улыбнулся.

Наконец в клубе стало тише.

— Ну, кто будет говорить? — спросил Чернышев. — А то хором-то все горазды.

На сцену прошел Аркадий Шелест, стал посередине, закрыл своей спиной Чернышева.

Заговорил он о странной позиции Волнова. Ну и что в том, что колхоз летом расплачивается с долгами, к тому же — новым зерном? Румянцева получила, как известно, за свою работу. И многолетний долг ведь получила!

— Было время, за такое дело председатель и партбилет бы положил… Но сейчас разве ничего не изменилось?

Чернышеву не по душе была такая демократия, он готов был своею властью остановить тракториста. «Наболтает, черт возьми, а ты расхлебывай! Колхозу лишний враг…» — думал он. Однако видел, что вмешательство его, пожалуй, не поможет.

Волнов тоже решил, что комбайнер наговорил уже довольно, и резким, громким голосом оборвал Шелеста на полуслове. Волнов решил вроде дать справку, но затем «загорячился», вышел из-за стола и начал свое выступление, будто ему дали слово. Председательствующий сделал вид, что так и надо. Волнов как-то издалека, но очень скоро перешел к прямой атаке на агронома. «Русакова дело, ишь подготовил. Его надо — сразу, с ходу, наповал, — думал Волнов во время своей речи, — иначе он тебя, ради этого Батов всю комедию и устроил».

— Меня неправильно поняли, — Волнов несомненно хитрил, поняв реакцию собрания, хотя и был уверен в своей правоте. — Да, Шелест прав! Не Румянцева в конце концов виновата… За волокиту кое-кого надо и наказать. Другое важно: колхоз не рассчитался с хлебопоставками! Вы понимаете, не рассчитался! Важен, так сказать, самый принцип, в коем — государственность и веление гражданской нашей совести — превыше всего. В этом аспекте и нужно расценивать руководителей.