Фурье продолжает развивать соображения в таком же духе примерно на 100 страницах (каждая страница, кстати говоря, размером в один квадратный метр, поскольку размер страниц должен был соответствовать масштабу проекта). Однако ему предстояло на основе столь разнородного прошлого оправдать наполеоновскую экспедицию как нечто такое, что следует отсюда с неизбежностью. Драматическая перспектива никогда не упускается из виду. Памятуя о своих читателях в Европе и восточных фигурах, которыми он манипулирует, Фурье пишет:
Мы помним впечатление, которое на всю Европу произвело ошеломительное известие о том, что французы пришли на Восток…
Этот великий проект был спланирован в тайне и подготовлен с такой энергией и секретностью, что нам удалось обмануть настороженную бдительность врагов. О наших планах они узнали только тогда, когда все уже свершилось, когда все задуманное было успешно осуществлено …
Такая драматическая coup de théâre{94} имела свои преимущества также и для Востока.
Эта страна, передавшая свои познания столь многим нациям, ныне погружена в варварство.
Только герою было под силу, как описывает Фурье, свести все факторы воедино.
Наполеон понимал, какое влияние это событие будет иметь на отношения Европы, Востока и Африки, на судоходство в Средиземном море, на судьбы Азии … Наполеон хотел предложить полезный пример Европы Востоку, чтобы в конце концов сделать жизнь его обитателей более приятной, равно как и доставить им все преимущества совершенной цивилизации.
Ничто из этого не было бы возможно без постоянного обращения в проекте к искусствам и наукам.[90]
Вернуть этот регион из его нынешнего варварства обратно к прежнему классическому величию, наставить Восток (к его же пользе) на путях к современному Западу, подчинить или снизить роль военной силы и тем самым возвеличить проект выдающегося познания, приобретенного в ходе политического доминирования на Востоке; сформулировать Восток, придать ему форму, идентичность, определение с полным сознанием его места в памяти, важности для имперской стратегии и его «естественной» роли в качестве довеска к Европе; представить в выгодном свете все познания, накопленные за время колониальной оккупации, под именем «вклада в современное познание», когда местных жителей либо не спрашивали вовсе, либо обращались с ними не иначе как с неким придатком к тексту (pretext), чья польза была предназначена отнюдь не для них самих; почувствовать себя европейцем, распоряжающимся (почти по собственному произволу) историей, временем и географией Востока; ввести новые области специализации; основать новые дисциплины; разделять, развертывать, схематизировать, сводить в таблицы, указатели и фиксировать все попадающее (и не попадающее) в поле зрения; делать на основе всякой наблюдаемой детали широкие обобщения и выводить из всякого обобщения непреложные законы относительно природы Востока, его темперамента, ментальности, обычаев или типа; и, кроме всего прочего, превращать живые реалии в материю текстов, обладать (или думать, что обладаешь) действительностью в основном потому, что Восток, по-видимому, не в состоянии противостоять его силе, — таковы черты ориенталистского проекта, в полной мере реализованного в «Описании Египта», которое само в свою очередь было подкреплено и обеспечено полным поглощением Египта в ходе реализации наполеоновского замысла инструментами западного знания и власти. Итак, Фурье завершает свое предисловие тем, что объявляет: история запомнит, как «Égypte fut le théâtre de sa [Napoleon's] gloire, et préserve de l'oubli toutes les circonstance de cet évènement extraordinaire».{95}[91]
Таким образом, «Описание» замещает собою историю Египта, или Востока, в качестве истории, которая обладает собственной связностью, идентичностью и смыслом. История, как она зафиксирована в «Описании», вытесняет историю Египта, или Востока, идентифицируя себя прямо и непосредственно с мировой историей, эвфемизмом истории Европы. Для сознания ориенталиста спасти некое событие от забвения равносильно тому, чтобы превратить Восток в театр для своих репрезентаций Востока, — именно это и говорит Фурье. Более того, уже сама возможность описать Восток в терминах современного Запада возвышает Восток из царства безмолвного мрака, где тот покоился в ничтожестве (за исключением разве что зарождающегося ропота — обширного, но еще смутного чувства собственного прошлого), к ясности современного европейского знания. Такой новый Восток фигурирует, например, в биологических разделах «Описания», подготовленных Жоффруа Сент Илером, суть которых — в подтверждении сформулированных Бюффоном законов зоологической специализации.[92] Или же он служит в качестве «contraste frappante avec les habitudes des nations Européennes»,{96}[93] где «bizarre jouissances»{97} восточных людей служат тому, чтобы подчеркнуть трезвость и рациональность привычек Запада. Или, если процитировать еще одну мысль о пользе Востока, — в телах европейцев ищут эквиваленты физиологических черт восточных людей, которые обеспечивали бы успешное бальзамирование тел так, чтобы павших на поле брани шевалье можно было бы сохранять как нетленные реликвии великой восточной кампании Наполеона.[94]
Даже военное поражение наполеоновской оккупации Египта не лишило плодотворности его масштабные проекты относительно Египта и всего остального Востока. Оккупация в буквальном смысле породила весь современный опыт Востока, истолкованный на основе заложенного Наполеоном в Египте универсума дискурса, агентами доминирования и диссеминации которого были Институт и «Описание». Идея, как ее характеризует Шарль Ру (Charles Roux), заключалась в том, что Египет, «возвращенный к процветанию, возрожденный мудрым и просвещенным правлением … распространит свои цивилизующие лучи на всех восточных соседей».[95] Действительно, эту миссию пытались осуществить и другие европейские державы, причем не только Англия. При сохранении этой общей миссии Запада в отношении Востока, несмотря на все раздоры внутри Европы, вульгарную конкуренцию и даже неприкрытую войну, это привело бы к созданию новых проектов, нового видения и новых инициатив, сочетающих дополнительные области старого Востока с завоевательным европейским духом. После Наполеона радикальным образом поменялся самый язык ориентализма. На новую ступень поднялся свойственный ему описательный реализм, который теперь стал не только стилем репрезентации, но и языком, действительным средством творения. Наряду с langues mères,{98} как назвал эти забытые, пребывающие в дремотной спячке источники по современной европейской демотике Антуан Фабр д'Оливье (Antonine Fabre d'Olivet), был воссоздан и Восток, его собрали заново, его смастерили (was crafted), короче говоря, он родился стараниями ориенталистов. «Описание» стало эталоном для всех последующих попыток приблизить Восток к Европе и тем самым поглотить его полностью и — что особенно важно — устранить, или по крайней мере смягчить его чужеродность, а в случае ислама — и враждебность. С этого момента и впредь исламский Восток становится категорией, обозначающую, скорее, силу ориентализма, нежели исламские народы как человеческих существ, или же его историю ислама как историю.
Наполеоновская экспедиция породила целое поколение текстуального потомства, от «Itinéraire»{99} Шатобриана до «Путешествия на Восток» Ламартина и «Саламбо» Флобера, и в той же традиции — «Сообщения о нравах и обычаях современных египтян» Лэйна и «Собственного повествования о паломничестве в ал-Мадину и Мекку» Ричарда Бертона. Их связывает вместе не только общий фон восточной легенды или общий опыт, но также и научный интерес к Востоку как к своего рода общему лону, из которого все они вышли. То обстоятельство, что все эти творения парадоксальным образом оказались по большей мере стилизованными симулякрами, изощренными имитациями того, как, по мнению их авторов, должен был бы выглядеть живой Восток, никоим образом не умаляет силы европейского влияния на Восток, чьим прототипом были, соответственно, Калиостро, человек, ставший для Европы олицетворением Востока, и Наполеон, его первый современный покоритель.