Для большей части XIX века, как выразился лорд Солсбери в 1881 году, общее представление о Востоке был чрезвычайно запутанным и проблематичным: «Если у вас появился … верный союзник, который склонен вмешаться в дела страны, в которой вы имеете глубокие интересы — для вас открываются три перспективы: вы можете отказаться [от своего намерения], монополизировать [страну] или поделиться. Отказ от намерения означал бы, что мы позволили французам встать на нашем пути в Индию. Монополизация поставила бы нас слишком близко к грани войны. Так что мы решили поделиться».[27]
И они действительно поделились в тех формах, о которых пойдет речь в данном исследовании. Однако то, чем они делились — это не только земли, прибыли или правила, но и своего рода интеллектуальная власть, которую я и называю ориентализмом. В определенном смысле ориентализм был библиотекой или информационным архивом, как правило, — а в некоторых аспектах единодушно — разделяемым. Связывало этот архив в единое целое семейство идей[28] и общий ряд ценностей, по своему эффективных. Эти идеи объясняли поведение восточного человека, они наделяли его определенной ментальностью, генеалогией и атмосферой и, что более важно, они позволяли европейцам общаться с ним, даже рассматривать восточного человека как явление, обладающее своими устойчивыми характеристиками. Но, как и любой набор устойчивых идей, представления ориенталистов повлияли как на тех, кого называли восточными людьми, так и на тех, кого называли людьми западными, европейцами. Коротко говоря, ориентализм, скорее, можно понимать как ряд понуждений и ограничений мысли, чем некоторую позитивную доктрину. Если сущность ориентализма заключена в неискоренимом разделении западного превосходства и восточной неполноценности, нам следует быть готовыми к ответу на вопрос, каким образом в своем развитии и последующей истории ориентализм углубил и даже заострил это разделение. Когда обычной практикой для Британии XIX века стало отправлять своих администраторов из Индии или откуда-нибудь еще в отставку после достижения ими возраста 55 лет, произошло дальнейшее рафинирование ориентализма: ни одному восточному человеку не дозволялось видеть человека Запада пожилым и утратившим силы, точно так же, как западному человеку не приходилось видеть самого себя в зеркале глаз подчиненной расы иначе, чем энергичным, неизменно бдительным молодым господином (Raj).[29]
На протяжении XIX–XX веков идеи ориентализма принимали различные формы. Прежде всего в Европе существовала унаследованная от европейского же прошлого обширная литература о Востоке. Отличительная особенность периода конца XIX — начале XX века (т. е. того периода, когда, согласно нашей позиции, ориентализм обретает современные черты) состоит в том, что именно тогда, по выражению Эдгара Кине (Quinet){25}[30], наблюдается Восточный ренессанс. Многим мыслителям, политикам и художникам, принадлежащим к различным кругам, внезапно начинает казаться, что появилось новое понимание Востока, простирающегося от Китая до Средиземного моря. Это понимание отчасти явилось следствием повторного открытия и появления переводов восточных текстов с таких языков, как санскрит, авестийский и арабский. Это также было результатом по новому воспринимаемых отношений между Востоком и Западом. Для целей моего исследования ключевым моментом таких новых отношений с Ближним Востоком является вторжение Наполеона в Египет в 1789 году, вторжение, во многом оказавшееся моделью подлинно научного освоения одной, очевидно более сильной культуры, другой. Именно с наполеоновской оккупацией Египта пришел в движение процесс выстраивания отношений между Востоком и Западом, который до сих пор определяет наши культурные и политические перспективы. Наполеоновская экспедиция вместе с ее великим коллективным памятником эрудиции, «Description de l'Egypte»,{26} открыла поле или пространство для ориентализма, поскольку Египет и вслед за ним другие исламские земли стали рассматривать как живую провинцию, лабораторию, арену для испытания эффективности западного знания о Востоке. Мы вернемся к наполеоновской авантюре несколько позже.
Вобрав в себя наполеоновский опыт, Восток в качестве корпуса западного знания претерпел модернизацию, и это вторая форма существования ориентализма XIX–XX веков. С начала этого периода, как мы увидим, почти повсеместно среди ориенталистов появляется стремление сформулировать свои открытия, опыт и озарения в современных терминах, выразить идеи по поводу Востока в тесной связи с реалиями модерна. Лингвистические исследования Ренана в области семитских языков в 1848 году, например, были выдержаны в стиле, который в значительной мере опирался на его авторитет в сфере современной сравнительной грамматики, сравнительной анатомии и расовой теории. Все это придало его (Ренана) ориентализму престиж и — другая сторона медали — открыло ориентализм более чем когда-либо прежде модным и весьма влиятельным течениям западной мысли. Ориентализм испытал на себе воздействие империализма, позитивизма, утопизма, историзма, дарвинизма, расизма, фрейдизма, марксизма, шпенглерианства. Однако подобно многим естественным и социальным наукам ориентализм имел и собственные «парадигмы» исследования, свои научные общества, собственный истеблишмент. На протяжении XIX века престиж этой сферы значительно вырос, равно как репутация и влияние таких институтов, как Société asiatique, the Royal Asiatic Society, Deutsche Morgenländische Gesellschaft, the American Oriental Society.{27} По мере роста этих научных обществ в Европе повсеместно стало расти и число профессиональных исследователей Востока, и, следовательно, ширилось число способов распространения ориентализма. Увеличению объемов знания и числа специальностей способствовала и ориенталистская периодика, начиная с «Fundgraben des Orients»{28} (1809).
Однако лишь небольшая часть этой деятельности и малое число институтов существовало и процветало свободно, поскольку третья форма существования ориентализма налагала ограничения на саму мысль о Востоке. Даже наделенные таким живым воображением писатели того века, как Флобер, Нерваль, Скотт, были связаны некоторыми рамками, определявшими, что они могли испытать или сказать по поводу Востока. Поскольку ориентализм был в основе своей политическим видением реальности, его структуры способствовали выявлению различий между знакомым (Европа, Запад, «мы») и незнакомым (Восток, «они»). Такое видение в определенном смысле породило их, а затем служило обоим таким образом понимаемым мирам. Восточные люди жили в своем мире, «мы» — в своем. Видение и материальная реальность подпирали одна другую. Определенная свобода общения всегда была западной привилегией, поскольку он представлял более сильную культуру, он мог проникать, мог бороться, мог придавать форму и значение, как однажды выразился Дизраэли, великой азиатской загадке. Тем не менее, как я полагаю, прежде упускали из виду ограниченный вокабуляр этой привилегированной позиции и сравнительную ограниченность подобного видения. Моя точка зрения состоит в том, что реальность ориентализма одновременно и антигуманна, и устойчива. Масштаб ориентализма, как и его институты и широкое влияние, сохраняются и поныне.
Но каким образом ориентализм действовал прежде и как он действует сейчас? Каким образом его можно описать в целом как исторический феномен, способ мышления, современную проблему и материальную реальность? Вновь обращаемся к Кромеру, человеку, который прекрасно владеет материалом и одновременно умеет извлекать из ориентализма выгоду. Он может дать нам ответ в первом приближении. В работе «Управление подчиненными расами» он сражается со следующей проблемой: как Британия, нация индивидуалистов, должна управлять неохватной империей в соответствии с определенным набором центральных принципов. Он противопоставляет «местного агента», который одновременно обладает специальными знаниями о туземцах и англо саксонской индивидуальностью, и центральную власть в Лондоне. Первый мог «обращаться с субъектами локальных интересов таким образом, что мог причинить ущерб или даже поставить под серьезную угрозу имперские интересы. Центральная власть стремится устранить любую опасность такого рода». Почему? Потому что власть может обеспечить «гармоничное действие различных частей этой машины» и «должна пытаться, насколько это возможно, реализовать обстоятельства, обслуживающие управление зависимыми субъектами».[31] Язык этого высказывания туманен и неуклюж, но суть дела понять нетрудно. Кромер представляет себе местоположение власти на Западе, распространяющуюся оттуда на Восток чудовищную всеобъемлющую машину, подкрепляющую центральную власть и управляемую ею. То, что разные звенья машины поставляют на Восток — человеческий материал, материальные ценности, знания, которыми мы обладаем, — обрабатывается машиной и затем превращается в еще бóльшую власть. Специалист непосредственно превращает то, что было всего лишь материей Востока, в полезную субстанцию: восточные народы, например, становятся подчиненной расой, примером «восточной» ментальности, — и все это ради возрастания «авторитета» метрополии. «Местные интересы» — это частные интересы ориенталиста, «центральная власть» — общий интерес имперского общества в целом. Кромер достаточно точно сознает управление знанием со стороны общества: знание — не важно в какой степени специальное — регулируется прежде всего местными заботами специалиста, затем общими соображениями социальной системы власти. Соотношение местных и центральных интересов сложно и запутано, но ни коим образом не беспорядочно.