— Боже милостивый! — растерянно повторил он.
Но тут в дыру ловко влез долговязый, а за ним и горластый. Они продолжали пререкаться.
— А я говорю, что правда, — твердил долговязый. — Хочешь верь, хочешь не верь, мне-то что? — Он выразительно махнул рукой. — Твое дело маленькое: сиди себе и помалкивай. И очень скоро уразумеешь, кто тут был прав.
Его товарищ что-то упрямо промычал. Он задумался на секунду, видимо подыскивая ответ поязвительней, потом сказал:
— Что ж, выходит, ты знаешь все на свете?
— Когда это я говорил, что знаю все на свете? — сердито возразил долговязый. Он принялся аккуратно укладывать пожитки в вещевой мешок.
Юноша, все еще беспокойно бродивший взад и вперед, остановился и опустил глаза на деловито склоненную фигуру товарища.
— Джим, скажи правду, нас действительно поведут в бой? — спросил он.
— А как же! — ответил долговязый. — А как же! Погоди до завтра и такое сражение увидишь, какое никому и не снилось. Ты только погоди.
— Дьявольщина! — сказал юноша.
— На этот раз драка будет заправская, братец, драка что надо, — продолжал долговязый таким тоном, точно собирался облагодетельствовать этим боем своих друзей.
— Чушь! — буркнул из угла горластый.
— Слушай, а ты не думаешь, что это очередная утка? — снова спросил юноша.
— Как бы не так! — возмутился долговязый. — Как бы не так! С чего бы тогда вся кавалерия выступила сегодня утром? — Он с вызовом посмотрел на товарищей. Никто ему не возразил. — Сегодня утром выступила вся кавалерия, — повторил он. — Говорят, в лагере ни одного кавалериста не осталось. Их должны перебросить в Ричмонд, или как его там, пока мы будем управляться с пехотой. В общем, какую-то хитрость придумали. И в полку тоже приказ уже получен. Мне об этом сегодня шепнул парень, который сам был около штаба, когда туда привезли приказ. И теперь весь лагерь поднят на ноги — этого разве только слепой не заметит.
— Вздор! — сказал горластый.
Юноша помолчал. Потом снова обратился к долговязому:
— Джим!
— Чего тебе?
— Думаешь, полк не осрамится?
— Они будут драться как черти, когда дойдет до дела, — с ледяным спокойствием ответил тот. Он говорил о себе и своих однополчанах только в третьем лице. — Конечно, все над ними потешаются, дескать — желторотые и всякая такая штука, но драться они будут как черти.
— А вдруг кто-нибудь удерет? — настаивал юноша.
— Может, и удерет — без таких ни в одном полку не обходится, особенно раз они еще не нюхали пороху, — снисходительно заметил тот. — Конечно, может случиться, что и все побегут, если сразу станет очень горячо, а потом, может, и остановятся и снова полезут в драку. Чего вперед загадывать? Конечно, они еще необстрелянные и с одного маху всех мятежников им не одолеть, но я-то думаю, драться они будут не хуже других. Так я полагаю. Говорят, в полку одни сопляки и всякое прочее, но парни у нас что надо, и почти все будут драться не за страх, а за совесть, когда привыкнут к выстрелам, — закончил он, сделав особое ударение на последних четырех словах.
— Можно подумать, что ты знаешь… — пренебрежительно начал горластый. Долговязый злобно обернулся к нему. Последовала короткая перебранка, во время которой оба награждали друг друга затейливыми эпитетами.
— Джим, а тебе приходило когда-нибудь в голову, что и ты можешь удрать? — прервал их юноша и тут же рассмеялся, точно его вопрос был веселой шуткой. Горластый тоже захихикал.
Долговязый махнул рукой.
— Как тебе сказать, — веско произнес он, — там такое может быть пекло, что и Джиму Конклину станет жарко, и если все парни начнут улепетывать, надо думать, и я задам стрекача. А уж если я покажу пятки, так будь спокоен, сам черт меня не догонит. Но если все будут стоять на месте и стрелять, буду стрелять и я. Это как пить дать. Можешь на меня положиться.
— Чушь! — сказал горластый.
Юноша, о котором мы рассказываем, был глубоко признателен долговязому за его слова. Он боялся, что все необстрелянные солдаты, кроме него, спокойны и уверены в себе. Теперь он немного утешился.
Глава II
Наутро юноша убедился, что его долговязый товарищ опередил события и оказался просто болтуном. С особенной яростью обрушились на долговязого его наиболее горячие сторонники; посмеивались над ним и те, кто с самого начала не поверил ему. Долговязый подрался с парнем из Четфилд Корнерс и основательно отлупцевал его.
Таким образом, вопрос, волновавший юношу, остался открытым. Более того — ответ на него тягостно откладывался. Слух о близком бое породил в юноше тревожную неуверенность. Озабоченный этой новой для него проблемой, он тем не менее принужден был вернуться к прежнему состоянию, то есть вновь стать незаметным участником парада синих мундиров.
Целыми днями он ломал себе голову, но эти размышления приводили его к самым печальным выводам. Он понял, что ничего не может выяснить. Подумав еще, он пришел к заключению, что единственный способ проверить себя — это ринуться в схватку и там понаблюдать, фигурально выражаясь, за достоинствами и недостатками своих ног. С великой неохотой он признал, что если будет сидеть в тылу, пуская в ход лишь палитру и кисть своего воображения, то ничего о себе не узнает. Как химику, решающему научную задачу, нужны всевозможные вещества, так и ему нужны выстрелы, кровь и опасность. Поэтому он так нетерпеливо ждал дня испытания.
А пока что он неустанно сравнивал себя с товарищами. Рассуждения долговязого вселили в него некоторое спокойствие. Юноша знал его с самого детства и не допускал мысли, что может опозориться в деле, из которого тот выйдет с честью; поэтому душевная безмятежность долговязого отчасти вернула ему потерянную было веру в себя. Все же его смущала мысль, что, возможно, его друг заблуждается на свой счет, или же, наоборот, что он самой судьбой предназначен для свершения воинских подвигов, хотя до сих пор влачил мирное, безвестное существование.
Юноша мечтал поговорить с кем-нибудь, кто так же сомневался бы в себе, как он. Они благожелательно сравнивали бы свои переживания, и как это облегчило бы ему жизнь!
Он пробовал задавать наводящие вопросы товарищам, выведывая, у кого из них подавленное настроение, но ни разу никто даже обиняком не признался ему в страхах, втайне одолевавших его самого. Заговорить прямо о своем смятении он не решался, опасаясь, что не слишком совестливый наперсник сочтет выгодным отмолчаться, а потом с высоты своего превосходства его же и высмеет.
Насчет своих товарищей он придерживался крайне противоречивых взглядов. Иногда он склонялся к тому, что все они герои. Вернее, он почти всегда считал в душе, что другие стоят куда больше, чем он. Юноша вполне допускал, что человек, как будто ничем не примечательный, может обладать огромным запасом мужества, невидимого для окружающих. Хотя многих своих однополчан он знал с детства, ему порой начинало казаться, что он неправильно судит о них. Потом его настроение менялось, он издевался над собой за подобные мысли и убеждал себя, что эти люди тоже волнуются и трусят, но умеют это скрыть.
Он был в таком смятении, что ему становилось не по себе, когда в его присутствии солдаты говорили о предстоящем бое только как о драматическом действии, которое должно разыграться у них на глазах. Их лица выражали такое нетерпеливое ожидание, что он нередко подозревал этих людей в лицемерии.
Тут же он начинал казнить себя за постыдную подозрительность. Временами угрызения совести так мучили его, что он места себе не находил, считая себя преступником, посягнувшим на богов общественного мнения.
Ему было так тяжело, что он все время возмущался недопустимой, на его взгляд, медлительностью генералов. Пока они прохлаждаются на берегу реки, он изнемогает под бременем своей великой проблемы. Он во что бы то ни стало должен ее решить. Ему не под силу эта ноша, думал он. Иногда его гнев на штабистов доходил до такого накала, что он начинал ворчать и браниться на весь лагерь не хуже какого-нибудь испытанного в боях вояки.