Изменить стиль страницы

Гриша отступил с изумлением. Из-под малахая глядели тусклые глаза Вандервельде.

— Ты, Гришка, меня не тронь, — залепетал он, шаря рукою по стене киоска. — Я тебе не подчиненный, я тебе такой же чин, хотя ты меня и презираешь, как тебе подобает.

Он нехорошо рассмеялся.

— А эти, которых ты презираешь, нос тебе натягивают.

— Откуда и куда путь свой держишь? — спросил Гришка, оторопев.

— К себе, мил человек, к себе в хоромы.

— В общежитие ход не тот.

— Смешался, — сказал Вандервельде. — Со всеми так случается: сугробов много, ну и сбился. В правый уклон залез. Здорово, свинья борова! Ты тут кого поджидаешь, сознавайся.

— С работы иду. Кого мне поджидать?

— Хороша ваша работа, только славушка худа, — пропел Вандервельде. — От работы вашей кой-кому не сладко. Только никому ты не страшен. Мы сами себе диктатура.

— Проходи домой. Точи там балясы.

— Ой, «уж больно ты грозен, как я погляжу». В нерасположении духа. Оно и понятно. Сочувствую, но помочь горю не могу. Кишка у тебя тонка, и у меня тоже. Я, может быть, раньше тебя за ней стрелял, — нет, шиш показала; она, Сиротка, нравная.

Захныкав, он полез к Грише на шею.

— Давай поплачем, мы оба обижены. Я да ты, нас стало двое, сердце рвется на лету. Вот песня. Мы оба с тобой — два друга, модель и подруга.

Мозгуй застыл на месте от этих слов и со страхом спросил:

— Кем ты обижен, Ведя?

— Бесталанностью, брат, своего сердца. Пошел я, брат, на каток душу отвести в беге, ан нет, и она там. Кататься не умеет, а ведь ради него приехала. И верно: шахер-махер, любушки-голубушки. Сейчас же он её под крендоль, и начались хахиньки-хохоньки, шутки-прибаутки и сродство душ. Я смелости не имею, чтобы на каток её пригласить, и раз шесть принимался записки писать, а он моментально ее сгрудил. Талант, брат, талант! А все-таки обидно. Давай обнимемся еще раз, Гришка.

— Оставь, не лижись, не воображай себя и впрямь влюбленным.

— Я? Действительно так. И в моем-то положении видеть такие сцены: наигрались, на снегу сидят, ее ручки у него на шее. И где это такому благородству они научились? И в теплушке были вместе, и с катка ушли тоже вместе, куца — и знать не знаю. Вот с горя пивцом сердце утишил. В комсомольском уставе на этот случай, даю тебе честное слово, пить разрешается.

— Ты, Вандервельде, дурак. Если ты любишь, то молчи и не рассказывай про девушку гадостей. Это ее дело, кого предпочесть — его ли, тебя ли, третьего ли.

Мозгун пришел домой, оставив Вандервельде разговаривать на шоссе, и тут же написал письмо:

«Сиротина!

Я не хочу вынужденных объяснений. Надо находить мужество смотреть факту в глаза (люби хоть черта). Ваше право повиноваться своему чувству. Но тогда надо уважать его в других, не издеваться. Вот и все. То письмо изорвите. Мне не пишите в ответ ничего. Не надо. К вам я остаюсь прежним».

Письмо он отправил утром с сестрой.

Глава XXXV

«ОТДЕЛИТЬ БАРАНОВ ОТ КОЗЛИЩ»

Вскоре после обеда он все-таки получил ответ, поразивший его нежданным оборотом дела, резкостью мысли, какой не подозревал Мозгун в этой девушке. Письмо начиналось без обращения, а кончалось без подписи.

«Не исполняю вашего желания не писать вам, пишу все-таки, уважаемый товарищ; будьте уверены, что это останется последним моим к вам письмом. Совет ваш касательно того, что “не следует обманывать других”, что “надлежит уважать чувство других”, хорош был бы, ежели бы его не употребляли как покрывало для мерзких мыслей и подлых поступков. Увлеченья в деле политики иногда бывают хуже преступления. Но и такое увлеченье (все же искреннее, да еще увлеченье) я бы могла еще простить вам, но того, что стало с вами при “увлечении” мной и какими средствами пытались вы “овладеть идеалом”, используя для этого доводы политики и авторитет партийца, — этого искупить ничем нельзя. Примите уверение (как говорили раньше “в порядочных письмах”) в самом искреннем моем и не передаваемом словами гадливом к вам отвращении…

Остаюсь известная и пр.».

Он был пришиблен неподдельной жестокостью письма, неоправданностью его гнева. А тяжелые обвинения, ни с какой стороны не понятные, внушали мысль о недоразумениях, об ошибках, наконец о происках недоброжелателя. Он сжал бумажку в кулак и тут же побежал к Сиротиной. Он долго стучался к ней. Наконец его спросили из-за двери — кто он и зачем явился? Он пространно и сбивчиво ответил. Тогда распахнулась дверь, и на пороге оказалась Сиротина. Красные пятна покрывали ее лицо, ноздри судорожно вздрагивали. Глядя на него в упор, она ответила придушенным голосом:

— Сиротина просила сказать, что ее нет дома.

Она захлопнула дверь перед его носом с шумом. Мозгун услышал, как звякнул крючок и истошные визги начались за дверью.

— Отвори, — несмело стукнув в дверь кулаком, сказал он. — Объясни все по порядку, я ничего, ну ничего не понимаю. Отвори же.

Стало тихо за дверью, а мимо коридором прошел рабочий и остановился.

— Для чего силком к девушкам лезть? — сказал он. — Раз желанья у ней нет принять тебя, целуй пробой да иди домой.

Мозгун покорно стал спускаться по лестнице, от стыда спрятав голову в воротник, а рабочий промолвил вослед:

— Завлекла, молодушка-то. Тут каждую ночь развеселая масленица. Ты не первый, видать. Веселая квартирка!

Мозгун заторопился к своему кварталу. Но перед самым домом его сцапал кто-то за пиджак и сказал:

— Дубасят друг дружку ударнички ваши. Уйми иди! Раскровенятся вконец.

— Где дубасят? — недоуменно спросил Мозгун незнакомого парня.

— В коммуне, конечно. Потеха! Из прочих общежитий ходили смотреть на этот спектакль.

Сбитый с толку событиями дня и ко всему готовый, Гриша кинулся в общежитие коммуны. Там лежал на койке Вандервельде, сжав зубы, из которых текла кровь, и выл по-волчьи. Скороходыч ходил с засученными рукавами около и внушал:

— Я тебе говорил, сучья нога, не лезь в спор, не раздражай мои нервы. Нервы мои потревожены всякой общественной нагрузкой.

А в сторонке, у стола, поставленного среди огромного зала, сгрудилась толпа галдящей молодежи. Когда они увидали Мозгуна, один вышел из толпы и сказал:

— Ты, Гриша, в цеху проводишь дни, от нас оторвался. Ивана тоже нет. Нас неустроевцы тревожат.

— А у кого носы побиты?

— У них же, — ответил тот. — Потому что пора вопрос разрешить, Гриша, и поставить его на попа. Костька — плут и демагог или он действительно авангардная часть молодняка? Потому что даже некоторые из его бригады в раздумье пали. Ежели решение наше, которым мы исключили Ивана из бригады за контрреволюцию, после того как он в столовой деревенскую комсу поднял на бунт, правильное, то почему в таком случае он повышенье получил? А ежели неправильное, то надо Костьку тянуть — почему демагогию разводит? Надоело нам это!

— По какой причине скулит? — оборвал Мозгун, указывая на Вандервельде.

— Поколотили здорово, по всем правилам, Неустроева защита.

— Эх, черти, чего вам надо, сами не знаете.

— Нам надоело втемную играть, — закричали вдруг остальные. — Кругом толки, разговоры. Вон Ведя говорил, будто тебя встретил он ночью и будто бы ты караулил его да Костьку и хотел их из-за утла кокнуть по злобе на Сиротину. Будто ты его уж за руки схватил, да он тебя припугнул, ты и струсил. Что тут за фантазии начались! И многие действительно верят, что твой раздор с Неустроевым из-за бабы приключился.

— А коли из-за бабы, коль это факт, обоих к лешевой матери, — раздались голоса.

Из толпы вслед за этим задорные предложения посыпались:

— Собирай, братия!

— Решать дело надо с пылу с жару.

Вскоре явились девушки из женского общежития и тихомолком расселись по кроватям в углу Зал на шестьдесят коек вскоре гудел, как улей. Колька Медный, оставшийся на все время в бригаде Переходникова, успел распоясаться. Он кричал:

— Мы все, ядрена мышь, единых пролетарских кровей люди, а только скажи ты, Мозгун, наша голова, — из твоих супротивников один али оба правы? Неустроевцы нас контрами зовут и всячески задирают. Вот Вандервельде, которому Скороходыч всыпал, и вполне правильно, — как зверь лютый.