Таким явился ребятам Донбасс в ночи — многотрубный, величественный, косматый и непонятный…

"Здесь нам работать… И жить", — думали мальчики с восторгом и страхом. И все смотрели да смотрели в окно вагона, как мимо, медленно покачиваясь, проплывал Донбасс…

5

Но они не скоро стали шахтерами. Сперва они были гости. Их встречали оркестрами и речами. Местные комсомольские руководители суетились вокруг них. Было видно — они боятся, что новичкам тут не понравится.

Один из них, удивительно похожий на Пащенко, все извинялся на каждом шагу: за дым, за пыль, за то, что зелени мало…

— Конечно, трудно будет, пока привыкнете, — говорил он.

— А вы привыкли? — спросил его Виктор.

— Я? — он улыбнулся. — Я родился тут.

— Ну и как здесь, хорошо?

— Мне хорошо! — Потом, точно сам проверяя, правду ли сказал, оглянулся вокруг: его глаза потеплели и стали еще более синими. — Во-он там, — показал он, — наша хатка. Где акация.

Поселили ребят в общежитии.

— Тумбочек пока нет, — объяснил комендант, — но выписаны. А также будут цветы в кадках, культурно.

Андрей выбрал две койки — себе и Виктору. Повесил фотографии. Их было всего три: семья Воронько в полном составе, с грудной Наталкой у матери на руках; пионерский лагерный сбор на Псле; Андрюшин выпуск Чибирякской семилетки. Больше карточек не было; в сущности и эти три полностью исчерпывали всю биографию Андрея.

Потом он повесил над карточками рушник с алыми петухами — мать вышила на дорогу — и почувствовал, что устроился. У Виктора никаких карточек с собою не было.

Весь вечер в общежитие приходили люди, знакомые и незнакомые. Справлялись, хорошо ли устроились ребята, не нужно ли чего. Пришел большой, грузный человек с наголо бритой головой и начальническим басом.

— Завшахтой! — шепотом сказал ребятам комендант и побежал навстречу гостю.

Скоро бас начальника загремел во всех углах.

— Да что тумбочки, тумбочки! Ты мне сушилку покажи. Сушилка есть?

— А зачем сушилка? — негромко спросил Андрей у комсомольца, похожего на Пащенко.

— Сушилка? А чтоб спецовку сушить, портянки…

— В дождливую погоду?

Завшахтой и комендант услышали и засмеялись.

— В шахте, милок, всегда дождь! — сказал комендант.

— Почему всегда? — встревожился комсомолец, похожий на Пащенко. — Бывают и сухие забои… И вообще, — метнул он на коменданта сердитый взгляд, — вы, дядя Онисим, лучше б оставили свою пропаганду. Только людей смущаете…

— Да что они, барышни, что ли! — загремел завшахтой. — Одеколончиком на них прыскать? Им надо правду сразу говорить. Вы комсомольцы? — крикнул он ребятам.

— Комсомольцы, — нестройно ответило несколько голосов.

— Зачем сюда ехали, знаете?

— Догадываемся! — сказал уже один Виктор.

— Ну, вот то-то! — И завшахтой гулко расхохотался. Он был краснощекий и смешливый человек.

И от этих весело сказанных слов у Андрея тревожно екнуло сердце: значит, действительно будет трудно!

А Виктору слова завшахтой понравились.

— А когда мы в шахту полезем? — озорно крикнул он. — Что нас как экскурсию водят? Тоска!

— А в шахту, брат, не лазят, — ответил завшахтой. — Это к бабе ка печь залезть можно. А в шахту, приятель, едут.

— Ну так поедем когда? — не унимался Виктор.

— Скоро. Ишь, бедовый какой! — засмеялся завшахтой и вдруг притянул Виктора к себе, обнял. — Ну, если все у вас огольцы такие, тогда живем, живем, брат! Ничего!

Вместе с ним из общежития ушли и все гости. Комсомольцы остались одни. Разбрелись по койкам. Андрей достал из сундучка детскую сопилочку и стал тоскливо свистеть в нее.

На душе у него было смутно, тревожно. Он и сам не знал, отчего. Плохого они еще не видели. Встретили их ласково, хорошо. Может, и шахта не такая уж страшная? А на душе все-таки было недобро. "Заплакали козаченьки в турецкой неволе", — сама собой высвистывала сопилочка; Андрей и не думал о том, что играет. Думалось о доме, о шахте, о том, что вот куда далеко-о заехали они, письмо и то не скоро придет. "А в шахте всегда дождь!" — вспомнилось вдруг.

Подсел Виктор, ласково обнял товарища.

— Ты чего зажурился, козак? — весело спросил он.

— Ой, погано, Витя, на душе погано-о… — тихо признался Андрей. — Хмарно.

— Та ну? — удивился Виктор. — Чего?

— Боюсь…

— Ох, и баба ж ты! — засмеялся Виктор. — Боюсь! — передразнил он. — Та ты что, в лес попал? К волкам? А по мне, так хорошо тут, весело. И люди тут хорошие.

С охапкой травы вошел Братченко, русый хлопчик из Кобеляк. Он ходил в степь, нарвал травы и теперь рассказывал:

— Степь тут хорошая, как у нас. Только мало ее. Кругом шахты. И степь дымом пахнет.

Он разбросал траву по полу, и в общежитии сразу запахло родным домом — чебрецом, мятою и полынью.

И от этого стало еще тоскливей.

— А давайте споем, хлопцы! — предложил кто-то. И запел. Песню подхватили. И поплыла она над шахтой, как над Пслом, над Ворсклой, над Днепром…

На песню пришел комендант, дядя Онисим. Стал у притолоки, заслушался.

— Хорошо поете! — сказал он наконец. — Вы какие будете, курские?

— Нет! — ответило ему несколько голосов. — Всякие.

— А-а! А я думал, курские. Раньше все курские да орловские в Донбасс шли.

— А вы, дядя, были в шахте? — робко спросил Андрей.

— Кто — я? — обернулся к нему комендант. — От спросил! От вопрос задал! Та я тридцать лет в шахте, та я… — он даже задохнулся от ярости.

— Так чего ж вас сюда поставили?

— От и я говорю: чего? Бутенко все. Предшахткома наш, беспокойная его душа. У него проценты не сходятся, а дядя Онисим отвечай. Он ко мне другой год подъезжает: надо тебя, дядя, выдвинуть, неудобно выходит, старый шахтер, а… Та куда же ты меня, говорю, выдвинешь, если я малограмотный? Вот он и придумал…

— А что в шахте, лучше? — спросил кто-то.

— Ясно, лучше. Безопаснее. Тут, скажем, крыша потечет или эти, будь они прокляты, тумбочки — сейчас дядю Онисима к начальству, к прокурору, туда, сюда… А в шахте безопаснее. Я крепильщик! — это сказал он с такой гордостью, будто крепильщик — это генерал. — Нет, вы лучше спойте, ребята!

Комсомольцы запели. Дядя Онисим присел на табуретку, стал слушать. Когда песня кончалась, он ничего не говорил, не просил еще петь, а только крякал, вытирал слезы и опять, подперев руками седую голову, был готов слушать. И они лились, эти бесконечные украинские песни, печальные и жалобные, и в них душа плыла и пела. И такое было в этих песнях чудодейственное свойство, что самые жалостливые не расстраивали, а утешали человека, словно всю тоску его песня брала на себя и развеивала по белу свету…

— Да, хорошо поете! — сказал, наконец, дядя Они-сим. Вздохнул, вытер слезы и встал. — А шахтеров из вас не будет, нет!

Это было так неожиданно, что все расхохотались.

— Да отчего ж, дядя Онисим? — смеясь, закричал Виктор.

— Не будет. Нет! — махнул рукой старик.

— Да отчего?!

— Не на той каше вы выросли. Вот что!

— Что? Что?

— Вы ж, я вас знаю, гарбузячью кашу кушали. Маменькины сыночки! Вы ж на третьей упряжке деру дадите… Я ж вас знаю!

— А не дадим, не дадим! — раздались возмущенные голоса.

— Та дадите! — презрительно отмахнулся старик. — Мы ж таких бачили! От говорят прорыв, прорыв… а отчего прорыв? Оттого и прорыв, от таких шахтеров. Мы, — вдруг ударил он себя в грудь, — мы и в двадцать первом прорыву не знали. Лебеду ели, а прорыва не было. Работали. Давали уголек. А теперь, боже ж ты мой, что с Донбассом сделали? Ну, проходной двор, чисто проходной двор! Какие вы шахтеры? Покрутитесь тут на шахте — и лататы!

Он говорил это так горячо и убежденно, что все стихли, не нашлись, что ответить.

Только один парень, все время молчавший, хмурый и длиннорукий, — его фамилия была Светличный, из Харькова, — подошел к коменданту и спросил негромко, но строго: