Изменить стиль страницы

— Любимые братья во Христе, дворяне и селяне! — в заключение сказал ксендз. — Святая церковь, наша общая мать, благословляет эти торжества и желает, чтобы согласие и единение воцарились в сердцах всех ее сынов. А посему, кто только может, кому позволяет работа, отправляйтесь в Паневежис. Хозяева, к вам обращаюсь я.

Если ваш работник захочет присутствовать на этом празднике, отпустите его, пусть идет. Быть может, недалек тот день, когда дворяне, шляхта, пан и селянин, хозяин и работник выступят на борьбу за вольности церкви, веры и отчизны.

Большое впечатление произвели эти слова на прихожан. Выходя из костела, они подходили друг к другу, расспрашивали о невиданном празднике. Управители, дворовые, лакеи, кучера рассказывали деревенским, еще преувеличивая и приукрашивая, что слышали от господ. Лакей из одного поместья хвастался — к его панам приехал какой-то паныч из самой Варшавы, рассказывал страшные истории о варшавском кровопролитии, привез картинки, изображавшие расстрелянных людей и поломанное распятие. Барыня и паненка плакали, потом все господа оделись в черное. Но на паневежском празднике будет весело. Паны собрали денег на угощение и выпивку. А барыня с паненкой сшили новые платья.

Все слушали с любопытством, а особенно Адомелис. Вот это новость! И он решил во что бы то ни стало попасть в Паневежис. Заприметив в толпе Пятраса Бальсиса, Адомелис уцепился за него:

— Пятрас, поедем на праздник!

— Тебе-то что, — огрызнулся Пятрас, — а меня дядя не пустит.

— Пустит. Слыхал, что ксендз говорил, а хозяева ксендзов слушаются. Отпросись — вместе поедем. Отец гнедого даст.

Пятрасу очень хотелось повидаться с Катрите. Накануне праздника дядя отпустил его скрепя сердце, и они с Адомелисом выехали с вечера — не близкий путь!

Пока добрались до Паневежиса и, уладив все дела, подошли к костелу, солнце уже близилось к полудню. Вокруг костела собралась густая толпа. Паны из некоторых поместий чуть не силком пригнали своих барщинников. Из открытых костельных дверей доносился голос ксендза, но разобрать можно было только отдельные слова.

Дожидаясь конца проповеди, Пятрас разглядывал собравшихся. Здесь были всякие люди. У костела толпились деревенские, больше всего — молодые парни, подростки и девушки. Все постарались выфрантиться получше, по-праздничному, но выглядели далеко не одинаково. Легко было отличить королевских от барщинников. Те в сапогах, девушки в легких туфельках, а эти — в лаптях и постолах, у королевских сермяги и чемарки новые, сшитые по моде, у барщинников — поношенные, отцовские, или одолженные, не по росту. Девушки так и пестрели узорчатыми юбками, лифами, передничками, яркими платочками, но, вглядевшись, и тут можно было заметить разницу. У королевских — все наряднее, ткани юбок и лифов тонкие, полотно сорочек белее. Не у одной прическа украшена серебряными и золотыми галунами, шелковыми лентами, а на груди сверкают янтари или настоящие кораллы.

У ограды костельного двора, в тени деревьев, стояли шляхтичи, дворяне, помещики. Среди них Пятрас с изумлением увидел женщин и девушек в деревенской одежде, с которыми, учтиво изгибаясь, шушукались паны и панычи. Присмотревшись, он понял, что это барыни и паненки, нарядившиеся по-крестьянски. Они выглядели еще пышнее королевских. Разноцветные бархаты и шелка сверкали и переливались под солнечными лучами, пробивавшимися сквозь листву деревьев. Многие мужчины были в старинных кунтушах, чемарках, опоясанных широкими поясами литого серебра и золота. Были и молодые панычи в деревенских сермягах с соломенными шляпами в руках, другие — в рубахах с деревенскими поясами. Но зато как блестели у них сапоги, как сияли белые, расшитые шелком рубашки, как изящно облегали стан сермяги с отложными воротниками из малинового атласа! А деревенские шляпы с шелковыми лентами были тщательно сплетены из привозной соломки, чистые, ровные, белые. Панычи гладко причесаны, усики подкручены, у некоторых — бородки и бакенбарды, но тогда уж и весь наряд панский: серые брюки в мелкую клетку, черные или темно-синие сюртуки, твердые воротнички, в одной руке высокие шляпы из черного шелкового плюша, в другой — красивые тросточки с набалдашником из серебра или слоновой кости.

С любопытством оглядывали крестьяне панов, а те, не церемонясь, кивали им головами, барыни и барышни ласково улыбались парням, панычи озорно подмигивали девушкам.

Пятрас Бальсис вдруг невзначай глянул направо и заметил два черных глаза, устремленных на него. Невдалеке под липой стояла высокая красивая паненка и два молодых пана. Паненка была одета по-деревенски, но Пятрас сразу догадался, что это панна из поместья. Крестьянская одежда ей очень шла, а от других она отличалась наброшенным на плечи шелковым, совсем не деревенским платком. На голове — никаких украшений, только белая ромашка в черных локонах. Лицо паненки Пятрас как будто прежде видел, но где и когда — никак не мог вспомнить.

И вдруг он сообразил: дочка Скродского! Он встречал ее в Багинай на яворовой аллее и в сурвилишском костеле. Но как она изменилась! Пятрас глядел на нее с изумлением и любопытством, и вдруг образ Катре со всей яркостью предстал в его памяти. Он видел уже не чернобровую паненку, сверлящую его пытливым взглядом, а русую Катрите, робко обратившую на него свои синие глаза. Дочка Скродского тут — может, здесь и Катрите, ее горничная. Пятрас огляделся вокруг, но Катре не нашел. А может, она в лесу, где будет гулянье, где столы, говорят, ломятся от яств и напитков?..

Пятрас опустил глаза, приуныл, замкнулся, полный самых противоречивых чувств. Все, что он передумал и пережил с того дня, как узнал, что Катре в поместье, ожило с новой силой.

Прежде всего, его охватил гнев. Как она посмела идти в именье, где ее вернее всего ожидала участь Евуте Багдонайте! Та воспротивилась и руки на себя наложила. А Катре? Жива и здорова. Кто же она теперь? Помещичья девка? Он стиснул кулаки и сжал зубы, даже челюсти ляскнули. Но, может, она иначе не смела? Отец лютый и упрямый, сестра ее не любит, а мать — на что способна старушка? Пшемыцкий хитер и силен. Кому же заступиться за бедняжку? О, будь дома он, Пятрас! Встал бы за нее горой, убежал бы с ней куда глаза глядят. А то пустил бы красного петуха Скродскому в поместье.

А может, ничего с ней дурного не стряслось? Может, Катрите любит его по-прежнему, ждет, тоскует? Так говорил Винцас, когда приезжал в Лидишкес. О, если бы повидать Катрите, перемолвиться словом, он бы сразу понял, как и что…

Проповедь закончилась, народ зашумел, всколыхнулся, из костела повалили разгоряченные мужчины ин женщины, послышались крики стиснутых а давке. Но вот затрепетали хоругви, и вся толпа двинулась на улицу. Кто-то затянул патриотический гимн на польском языке, но люди, подхватив мелодию, продолжали по-литовски. Этот текст перевел Микалоюс Акелайтис, а распространял Мацкявичюс.

На улицах шествие быстро разрасталось. В его ряды вливалось множество мещан, ремесленников, запоздавших на богослужение крестьян. Когда хоругви появились под окнами начальника паневежского гарнизона полковника Добровольского, за ними уже теснилась огромная толпа. С изумлением и тревогой взирал полковник через окно на волнующееся море голов. Ему было известно: сегодня, двенадцатого августа, — годовщина унии Литвы и Польши, шляхта устраивает манифестацию, но на такое скопище он не рассчитывал. Воспрепятствовать? Разогнать? Слишком поздно, невыполнимо, да и нет приказа от генерал-губернатора. Но он хочет знать, что произойдет там, в лесу.

— Мотеюс, — кликнул он лакея, — оденься как следует и ступай с этой процессией. Потом расскажешь, что там было.

— Да там полиция, господин полковник, и переодетые жандармы, они вам обо всем доложат. Боюсь, как бы по шее не надавали, а то еще, чего доброго, вздернут!

— На полицию не полагаюсь. А ты не бойся. Ты здешний, и по-литовски умеешь, и по-польски.

Мотеюс ушел, а полковник продолжал наблюдать за шествием. Что за обилие всяких нарядов! Не зря уже целый месяц не пробьешься к паневежским портным и сапожникам!