Изменить стиль страницы

Темные этюды при искусственном освещении, писанные за ореховым крепким бюрцом гусиным перцом после поглощения плотной гусиной ноги с корочкою и яблочным мешком дыма; эдакая гусья укомплектованность мяса чуется мне в предыдущей фразе; ореховая крепь и гладкий стёс-сколок охро-розового дерева, мягкий хрип понижения интонации в конце фразы, горловое «р» и смягчение звонких согласных предстоящим союзом «и».

Светлые этюды в круглом луче объектива: опушка персика в бокале и острия отлакированных орешков. Опушка — плесень, водоросль, мягкое сцепление волокон — нежное, подрагивающее от далеких подземных звуков. О, это странное сочетание — «абрикосовая теплая». Может быть, это был абрикос. Рубин-Гранат-Кагор. Рэнэ и Клод Моне — ренклод зелено-розовый и бледный — сочен.

Освещение меняется. За ржавой ратушей, за сквером, отлитым из луж и листьев, загорался асфальт — сплошным солнечным полотном.

Осеннее солнце больно ударяет меня в память. Я еду в троллейбусе в прошлое; кольца дорог — киклические строфы — площади, площади; я еду, выпивая окончания улиц: — триумфальная — спасская — Черногрязская. Уколы улиц; дозы солнца — полтора кубика; не эйфория — дрожь нормы. От миллиона криков и невозможностей осталось одно — тихонькое и выцветшее: Саардамский Плотник.

Что со мной? Я ничего не вижу, кроме скрещения лучей.

Разговоры на другой день

Что-то прогнулось в моем продымленном мозгу, скрипнуло, и быстро-быстро, под визг пэтэушниц, стали рушиться бутафорские лесенки добротности текстов. Ведь ничего нет; это даже не первый этап, а нулевой, и сладость его необязательности обернется вскоре злой растерянностью мальчика перед грудой кубиков; ведь был город, и то, что осталось, надо сложить в коробку.

Ибо в той сладости — сладости первого прочтения — девяносто процентов ощущения и десять — истинных текстовых удач; просто я помню ощущение, с которым это писалось, и некоторое время продолжаю смаковать отголоски его. Через день это пропадает. Остается мертвый текст; что-то блеснет и исчезнет в груде мусора, и — тоска, и желание уничтожить, и стыд, и кромешное недоумение: как я могла?!

Да, я в начале; я перед началом; я — со знаком минус; вы говорите, что нужное отделяют от ненужного всю жизнь, что это и есть — жизнь. Но я выдаю настолько разные по силе тексты, что почти не могу отделить нужное от ненужного; т. е. я не могу найти закономерность съезжания и воспарения; хваленый вкус мой мне изменяет, и я не могу уловить это — не закономерность, а фальшь; фальшь искреннего человека много тоньше, потому что он не осознает, что соврал; она — на грани искренности и фальши; она — мыслимый кусочек этой границы, сказал бы Пастернак… Нет, я сейчас глотну, потом дальше. Больше не могу. Вот я снова фальшивлю, потому что мне нечего глотать, а гложу безвкусную жвачку, и не притронусь больше к еде, а курить тут нельзя, потому что m-lle Целка легла спать и курить нельзя. Тогда я надеваю кожаный салоп, зеленые брюки, дубленую шапочку — все на четыре размера больше — и начинаю кружить между бараками; я вижу на одном из них черный № 3; снег осыпается комом-напоминанием; я закуриваю от страха; мне попадается парочка престарелых боярышень с приклеенными шапками, я встречу их еще три раза, они говорят: все мы, бабы, исстрадавшиеся, я бегу дальше, к шлагбауму; служитель смотрит на меня как на покойника, восставшего из гроба, и правда, что-то есть, я бегу во тьму со странной лиловой подсветкой на горизонте, туда, где кончаются фонари, бесполезное и легкое тело унося от диссонансов. Но я чувствую, что здесь меня тоже возьмут — другие, они пластают мне под ноги снег и шепот, они начинают говорить о своем, и я бегу обратно, зло, и не смотрю на служителя, и встречаю тех двух, и сижу в беседке, и смотрю на окна красивых безмозглых девулек, как они курят — огневые, лиловые, малиновые — в каждом окне, и смех, и приплясывают, и я достаю сигарету и дрожу. Хоть одну бы — не злую только стерву; и граммов двести. И — ничего нет. Я бегу, в третий раз встречаю этих умиротворенных проституток, которые и сами уж испугались этой закономерности и ненавидят меня, и я думаю: у Путятина был здесь отдельный кабинет — да что кабинет — имение! и у Рериха; почему же у меня нет? Музыка, свирепая музыка бессмыслицы рассыпает меня пеплом, и я разлетаюсь по этому ритму. Пепел и лед. Бесполезные приближения к приближению — с другой стороны.

Я чувствую себя настолько without, что тошнит; именно without — с пустотой; подвешенной между двумя предлогами. Еще лучше — without nothing. Вечное балансирование между холодной стерильностью и непринужденной ерундой, многомыслие вне структуры, семантические смещения, связующий материал — нить растянутой жвачки и обугленные канаты. Дозы, дозы, девочки. Дозы — того состояния, которое невоспроизводимо? Завязать себя в узел, вынуть мозги, отжать, как белье, повесить на гвоздик и дать им как следует по роже, чтобы нормально работали. Тоталитарные установки подсознания. Наследственность. Бесперспективная любовь. Асоциальность. Неразборчивость в связях. Бронхит. Бытовое пьянство. Асимметрия лица. Жвачка в виде сигарет. Сексуальные извращения; но я повторяюсь — давно повторяюсь; головная боль, стакан с желто-зеленым кругом от растворимого кофе и коричневым — от стола; сложный по химическому составу ужин с доминантой воды; нарушение реакций торможения и возбуждения. Желтый графин. Боже праведный, я лежу на постели в сапогах, в ушах у меня вата, во рту — луковый вкус салата. Завтра я вместе со всеми запою утреннюю веселую песенку, но. Боже, скажи мне, тебе было хуже?!

И я слышу: «Да. Да, девочка моя. Не накручивай себе мозги. Ты ляжешь, проспишься, завтра проработаешь все, и я дам тебе награду в тот момент, когда ты меньше всего будешь этого ожидать».

Я видела тень дерева на красной освещенной стене барака № 1. Пахло хвоей, дымной смолой, звякали голосочки моих девочек — они что-то там праздновали, дай Бог им здоровья. Но они не пили. Это мы пьем, старые бляди, а им не нужно.

Они пели: «Ой, мороз, мороз…» И пахло хвоей.

Я засыпала.

*

Утром я снова увидела его лицо. Это была сосна, после потепления покрытая матовой снежной пленкой. Это был цвет лица того дворника или моего дворника, у которого я, дворница, не смела бывать чаще раза в месяц. Он гневался. Он сходил на нет. Говорили: краше в гроб кладут. Стальное лицо, где щетина нечитаема, тем паче седая, я видела и правда в гробу, проснувшись от звуков похоронного марша. В нашем доме хоронили человека с таким лицом — в восемь часов утра, и я смотрела с балкона на это лицо, утонувшее в белом. Гулко звучали инструменты, ибо наш переулок всегда пуст.

Снежный ком упал передо мною грозной от хотения вестью. Я стала набожна. Дай Бог, я говорила, дай Бог, — не всуе, о нет, — дай Бог здоровья стальному тому человеку.

И я снова бежала по снегу, набирая в короткие сапоги горы сырой сковывающей стали, и ноги мои ныли; я бежала в бессмысленной тяге бежать, как бежим все мы — для жизни, до того дерева, чтобы обнаружить перед ним — в нем — свое краткое пристанище и далее искать деревья в платиновой пелене всю жизнь — и летом, сходя с ума от зелени и запаха травы, от ужаса горячего деревянного солнца.

На другой день бывает либо плохо, либо то, чего ты не ждешь. Вот тот самый икс, для которого и бывает плохо; переменный свет, зеркальная плоскость попадания.

Мои люди

…образ и голос встретились, идя с противоположных сторон,

чтобы пересечься в его внезапно пробужденном сознании.

X. Кортасар, «62. Модель для сборки»

Это был не ресторан «Полидор», а простая таллинская кофейня с высокими круглыми стульями, сомнительными сигаретами «американского типа» и мармеладом. Было снежное море, песок, и выдавались по просьбе свечи. Это было место, время и состояние переходности. Не тьма и не свет, зеленый гул — работа воздуха перед тем, как упасть ночи, тот час, когда удлиняются взгляды; внезапная контурность шпиля и коричневый пушистый свет стилизованного нутра кофейни. Тугая дверь, яркие мхи интерьера, гора блестящих чашечек, мой акцент: «Юкси кофэ», ее — понятливое: «Все?» (расколола). «Фсо», — я держу роль, но зачем этот бессмысленный риск — из любви к риску как таковому? Пристальность воспринимается как профессионализм, но другой профессии. Бог с вами, гражданин, уберите ваши тугрики и руки, дайте сосредоточиться.