Он не проснулся на вечерней заре. Полночь взошла лунная, ясная. Дети уже спали, а Валентина все не ложилась. Склонялась над освещенным луной Михаилом, будила мысленно, сдерживая биение сердца.
Выходила на крыльцо, садилась на еще не остывшие доски, плотно сжав руками колени, вглядываясь за калитку в часть видимой улицы, испятнанную тенями. «Спит и спит», — укоряла Михаила. Прошла за облуненную сторону дома, где у фундамента стояла большая чугунная ванна с водой, разделась и опустилась в благостную прохладу. Глядя на слабые звезды, слушала свистящее, с захлебом пение сверчков и вспомнила, как один раз целовалась на веранде с Азоркиным. «Ох, девка, так ты и воду вскипятишь, — улыбнулась звездам. — А Райка-то шутка-шуткой, а зарится на моего, — ворохнулось ревнивое. — Это Михаил, тюха-простуха, не видит. — Представила Раису и, как ни старалась найти в ней изъяны, не находила. — Красивая, зараза такая. А Петьку, видно, не любит. Он гуляет, а ей хоть бы что». Вообразила, как Раиса встречает Михаила ночью после второй смены, и враз ей теплая вода показалась ледяной.
Спешно вылезла из ванны, на веранде долго растиралась полотенцем, поцокивая зубами от остуды, которая вроде не от воды была, а от сердца.
Помогла сонному Михаилу перебраться на кровать. И все глядела, глядела на него, спящего, изредка тихо целуя, пока свет зари не победил лунную желтизну.
11
Они сидели в больничном глухо заросшем сквере, и солнце грело, и кузнечики стрекотали, как в поле. Азоркин был в стоптанных тапках на босу ногу, в байковой пижаме внакидку, держал культю на перевязи у черной волосатой груди.
— Что, болит? — кивнул Михаил на культю.
— Уже почти не слышу. Заживет как на собаке. Они тут умеют лечить... — и оскалил белые крепкие зубы то ли в улыбке, то ли в досаде.
— Ты чего? Обидели, что ли? — пытался заглянуть Азоркину в лицо Михаил, а тот, задирая голову, отворачивался, вскидывая подбородок.
— Райка-то моя уезжать собралась, — сказал он как бы между прочим.
— В отпуск? — спросил без особого интереса Михаил.
— «В отпуск»! Говорю, совсем уезжает...
— Чего плетешь! — Михаил, отстранясь, глядел на Азоркина. — Не болтай лишнего! В таком положении, — показал глазами на культю, — человека не бросают.
— Ты знаешь, сколько она у меня была в больнице за три недели? Два раза: один раз у врача, другой раз у меня. Позавчера. Позавчера и объявила. Придавила по-черному, хуже, чем в лаве...
Азоркин глядел на Михаила, и тот уловил в нем тоску больную, человеческую, и потому незнакомыми показались ему его глаза. Того привычного Азоркина, не знающего ни добра, ни зла, перед Михаилом не было.
— Может, она за прошлое попугать решила, — предположил Михаил, веря в свое предположение. — Что я, Райку не знаю?
— Миша, зайди к ней, а! — оживился вдруг Азоркин, должно быть, заражаясь уверенностью Михаила. — Только тебя и больше никого она не будет слушать. Уважает она тебя, белобрысого. А за что тебя уважать, угрюмого такого? — Игриво толкнул плечом. — Вот подожди, еще подерусь с тобой. Мне теперь драться удобней — пальцы не вывихну...
— Ефим приходил?
— Ты чего?! — неподдельно удивился Азоркин. — Прийти — надо рубль потратить. Да и на кой ляд он мне сдался. Тут врач есть. Насонов его фамилия, врач, видно, хороший и человек как человек, да что-то невзлюбил я его... Глядит на меня, как будто насквозь видит...
— Ну и ладно, пусть смотрит. Тебе что?
— Да он мне ничего, — передернул плечами. — Раньше бы пускай глядел. А теперь... Вроде бы ложился спать, все было, как было, а проснулся — и все не так...
— Петро, ты запомнил тот корж, ну вес его хоть приблизительно? — переключил его Михаил на другое.
— А что? — забеспокоился Азоркин.
— Да ничего, так, для собственного интереса спрашиваю...
— Нет, Миша, не запомнил. А чего я запомнить мог? Ты же сам знаешь. — Азоркин глядел виновато. — Сам-то ты видел, какой он?
— Да тонн на десять-пятнадцать...
— Ага, вот оно как... — Задвигал по скулам желваками. — Колыбаев — какая гадина! — сказал сквозь зубы. — Я ведь плохо что помню, а то, что на тебя все взвалил, а сам свою шкуру спасал, — это запомнилось. Во, душонка... Я, подожди, вот выйду отсюда! — Азоркин стукнул кулаком по скамейке, да, видно, не рассчитал, больно ушиб и помотал пальцами.
— Не вздумай на себя лишнего брать. А то всякое бывает... Колыбаеву все равно никто не поверит. Он перегнул: сказал, что полтонны, а полтонны и один вагой подымет. Я к тому — может, Валерка считает, что тот правду говорит.
Азоркин искоса поглядел на Михаила. Видно, все-таки сомневался, за кем правда: за ним, Михаилом, или за Колыбаевым.
— Вообще-то ты зря Ковалева из лавы выгнал, — заговорил он снова, мрачнея. — Что было гнать? Втроем, может, и подняли бы. Не гнал бы, так...
— Он же мальчишка! А обернись все по-другому?.. Да и что после драки кулаками-то...
— К Райке зайдешь, нет?
— Зайду. Поправляйся тут!
Пошел, загребая подошвами палый лист, и сердце, полегчавшее в начале разговора, огрузнело, словно тело всем весом навалилось, сжало его, как в ту тайфунную ночь в шахте.
Метрах в ста от шахты по пути к дому Свешневых был когда-то небольшой низинный пустырь, от пустыря начиналось картофельное поле. Оно по пологому склону подходило к задней барачной улице города. На месте нынешней заасфальтированной насыпи был проложен деревянный тротуар, который шахтеры по подземной привычке называли «сбойкой». Еще до войны слева от тротуара, в низинке стала опускаться почва, потому что под ней, в глубине, были выбраны несколько пластов угля. Получилось искусственное озерко с грязно-серой водой глубиной метра в два. Озерко назвали Мочалом. В нем с весны бултыхались ребятишки и ловили неизвестно как заведшихся маленьких бычков-ротанов, окрещенных за черные спинки «шахтерами».
После войны картофельное поле начали застраивать частники, в основном народ рабочий, с «Глубокой», которому до тошноты надоело барачное жилье. Денег, ясное дело, для построек добрых домов не было, а потому домишки лепили на скорую руку «из подручных материалов», благо, что рядом шахтовый лесной склад и сама шахта, из утробы которой выдавали, кроме угля, всякий древесный лом. Шахтовое начальство словно нарочно нестрого охраняло лесной склад, только не будь наглым, знай меру: на балки да нижний венец возьми длинномера, и будет, а стены из чурок «в заброску» соображай. Улицы тоже: один — давай так, другой этак. Архитектора в городе то ли не было, то ли был, да не следил, а пока хватились — уже готово дело! Не будешь же разваливать дома из-за новой планировки. Недаром Василий Матвеевич Головкин не без труда проторил свою дорожку от шахты до дома сквозь россыпь домишек и кружевную канитель заборов.
Поселок прозвали Богатым в пику соседнему, каменные и деревянные особняки которого утопали в садах, рядом с городским парком. Жил в этом поселке народ цепкий в нашей жизни, и по адресу поселок значился Парковым, но весь город его звал Бедняцким.
Со временем иронический смысл прозвища этого поселка — Богатый — утратился. Тут и там старые домишки пораскатали, на их месте новые поотгрохали, с гаражами, с летними флигелями, с беседками в садах. И только на бережке Мочалы остался неизменным дом Петра Азоркина, построенный его покойным отцом. Азоркин-старший не в пример другим расстарался: домишко построил не из шахтовых сломанных рудстоек, а из старых просмоленных шпал, обшил тесом и верандочку прилепил; садом обсадил, мосток над Мочалом навесил с перильцами — хоть стирай, хоть воду для поливки бери. Зато наследник его ни к чему больше рук не приложил. Среди высоких белых шиферных крыш дом Азоркина жил будто древний старичок под темной, такой нелепой для города деревянной крышей. Темная же, некрашеная верандочка норовила отвалиться от стены, и Азоркин, видно, мимоходом подпер ее по углам двумя неошкуренными рудстойками.