— Через три дня ко мне, — сказал.
— А может, не приходить уже... — словно бы попросил Михаил. — Чего болтаться-то здоровому?
— Хм... — Насонов поглядел на Михаила так, что тому сделалось неловко. — Вы, Свешнев, мужественный человек, но, извините, невежественный...
— Да спина не болит, вот и...
— Не болит? — Насонов навалился на стол, руки протянул по столу, точно показывая их Михаилу, и тот увидел вблизи прозрачные розовые ногти, припухлые суставы пальцев с пушком и невольно сложил в комок на коленях свои коричневые руки-оковалки. — Не болит, — повторил Насонов. — Пот, грязь, баня — и обеспечен свищ! И все начнется сначала... — Вышел из-за стола, сел напротив, уставился вплотную. — Не сердитесь, — предупредил. — Я врач... Не из-за праздного любопытства... Азоркин почти не потерял крови. Как вам удалось?
— Да вот так. — Михаил свел пальцы, не дожимая их в кулак. — У меня по-другому времени не было.
— Да, да. — Насонов поглядел на его руку. — Обычная рука. Вовсе обычная. Чаще бывают крупнее... А знаешь, ты его дважды спас!
— Хватит с меня и одного раза, — помрачнел Михаил. — Вот так хватит, — провел ребром ладони по горлу.
— Погоди, — отмахнулся Насонов, не вникая в смысл сказанных Михаилом слов. — Ты думаешь, Азоркин жив бы остался, если бы ты просто вынес его из-под завала?..
— Кто его знает, я об этом не думал.
— Нет, Михаил Семенович, ты думал. Ты об этом всю жизнь думал. Так ведь не бывает: раз — и подвиг. Для этого редко какое сердце созревает.
— Да что теперь об этом...
— Что?.. На таких, как ты, совесть держится. Я хирург, и со стажем. Порезал на своем веку, покромсал, но к страданиям других не привык. И не дай бог, если привыкну, хотя эмоции и в моей профессии, как и в твоей, далеко не на пользу, и все равно — не дай бог!..
Насонов поднялся, прошелся до двери и обратно.
— Я, может, больше себя спасал, чем Азоркина. Откуда кто знает? — раздумчиво проговорил Михаил.
Насонов скривил губы в улыбке.
— Сильные всегда великодушные... — сказал Насонов. И добавил печально: — Вечер, а домой идти не хочется...
Насонов стянул с головы колпак, провел рукой по белесым, словно льняным, волосам и оттого сразу изменился так, что Михаила поразило изменение не только внешней, но и внутренней сути человека, словно тот Насонов, настойчивый и деловой, исчез, а вместо него вдруг оказался мягкий, мечтательный и печальный. С таким хорошо на речке у костра сидеть...
— Да, не хочется, — вздохнул Насонов. — Понимаешь?.. — Он запнулся, пристально и просяще поглядел на Михаила. — Жена моя ушла к другому, — пожаловался неожиданно. — Ушла, думается, по зову плоти.
Михаил смутился от столь голой откровенности врача перед ним, чужим для него человеком. «Не могут люди молчать от боли», — подумал сочувственно.
— Может, полюбила? — сказал, вспоминая разговор с Валентиной об Азоркине.
— Кого полюбила?! — нервно рассмеялся Насонов. — Ханыгу? Пьяницу, который жил на содержании у уборщицы? А может, и полюбила. Иначе как же можно? — метался он от вопроса к вопросу. — Нет, честное слово, Михаил Семенович, я ее нового мужа не оговариваю из-за обиды: такой он и есть. Любовь! — вскинул Насонов раздвоенный подбородок, и столько в его лице было мальчишеского, жалкого. — Во загадка, а?!
«Загадка», — молча согласился Михаил, думая о своем.
— Хоть возьми твоего Азоркина. — Насонов будто услышал мысли Михаила. — Ну, видно же — мешок пустяков! И что ты думаешь? К нему в больницу каждый день новые женщины приходят. А у самого — жена красавица! И умна, я тебе скажу, — беседовал с ней. У нас с ней в чем-то судьбы схожи.
— Ты любовь-то с развратом не путай. У Азоркина...
— При чем тут разврат! — замахал руками Насонов. — Оставим его... Я столько передумал... Ну, хоть бы вот такой ответ, — показал кончик мизинца, — на эту тайну. Нет ответа!
— Что ж... — пожал Михаил плечами. — Нет ответа, утешься вопросом. В ясности-то и жизнь бы кончилась.
Насонов вроде впал в забытье. Оба молчали, тяжело придавленные невысказанностью. Михаил глядел в окно на южную сторону неба, где бледно-розовые облака прямо на глазах истлевали в темный пепел, и удивлялся краем сознания такому скорому изменению красок в природе и еще тому, что Насонов, этот совсем не из его жизни человек, показался ему таким душевно близким, точно сумрак вечера растворил их, слил в единую плоть, в единую душу.
— Ты книги читаешь? — испортил хорошее молчание Насонов.
— Люблю.
— У меня библиотека есть. Приходи, если что надо. Я над старой аптекой, в сорок первой живу.
— Спасибо, может, приду.
— Да не «может». Ты приходи. Я над книгами трясусь, как над самым дорогим в жизни. А тебе полбиблиотеки, если примешь, подарю. Для тебя не пожалею. Что сейчас читаешь?
— «Клима Самгина» перечитываю.
— У-у, это мудрейшая книга! В ней, кроме больших революционеров, здорово показаны еще две категории людей: это те, которых развращает их внешняя жизнь, и пустые созерцатели. Я же чувствую, как отвратительны тебе те и другие, а особенно первые, которые так жадно тянутся к венку жизни, чтобы примерить его к своей хитрой голове. Ой, сколько их, занятых не самой жизнью, а ее формой! Топчется этакий петушина в человеческом образе и кудахчет на всю округу, дескать, золотое зерно нашел. А на деле оказывается — не золотое, а шелуху от зерна. Вместо того чтобы трудиться, он кудахчет — герой, как же! У вас на шахте есть такие петухи?
— Имеются, — согласился Михаил.
— Вот видишь. — Насонов посмеялся почему-то, поднимаясь. — Замучил я тебя, Михаил Семенович, своими разговорами.
Они вышли из больницы, когда темная сторона восточного неба была издырявлена, как решето, звездами, а запад глухой остудистой зеленью напоминал, что еще один день ушел навсегда.
Напротив больницы светились окна городской библиотеки, в одном из которых четко виделась склоненная над столом темная голова женщины.
— Сколько умного в жизни, — показал Насонов на библиотеку. — И в это окно, на нее сколько уже гляжу... А-а-а! — отчего-то заволновался он, — гляди теперь, гляди...
— Ну чего ж, — Михаил услышал боль в голосе Насонова. — Не одна-то во поле дороженька, говорится в песне. Ты теперь одинок — ищи свое счастье.
— Нет, хорошо, брат! Хорошо! — Насонов потискал плечи Михаила. — Стоим вот, дышим... Чего еще надо, а?! — Дернул Михаила за руку и пошел, да обернулся: — Дом-то мой не минуй, Миша! Кого ж мне еще ждать?
«Чего же нам еще ждать? Чего ж еще надо? — почти слово в слово повторял Михаил насоновское, вышагивая домой. — В счастье забываем про то, что счастливые. В ясный день, бывает, солнца не видим. Какой широкий мужик этот Насонов!»
В распадке свет из окон уютно покоился во мгле садов, черноту неба прожег каленый сегмент месяца, и Михаилу почудилось, что он сам — яркая искринка, пролетающая через мир. Он долго глядел на звезды, в темный, даже умом безнадежно-неприглядный космос. Михаил поспешно вошел в дом, чтобы не глядеть больше на ночное небо, которое заставляет его мучиться думами о своей ничтожной жизни на земле.
9
Во всякой гордости, говорят, черту много радости. Выходит, гордость сама по себе никому в жизни не помогла. Если же гордость делами не укрепляется, то оказывается вовсе не гордостью, а спесью. Спесь, уж точно, умной не бывает. Они, спесивые-то, как ни пытаются взлететь высоко, да все низко садятся.
Далеким душным августовским днем по распределению из института приехали в городок Многоудобный Василий Головкин, Ксения Князева и Александр Комаров.
Ксения после дорожных дней как-то изменилась, повзрослела, с лица сошло беззаботное выражение, сменилось ожиданием, тревогой.
Комаров видел эту стесненность ее души и сам присмирел: свое сердце поджимало от наступающей решительной минуты.
«Ты завоюй меня, покори!» — говорила Ксения прошлой, студенческой зимой то ли серьезно, то ли в шутку. И он думал, о том, что время его еще не наступило, что оно придет, его время. Но вскоре понял, что любящее сердце и в малом разглядит большое, для нелюбящего и большое — порошинка. Не утешало Комарова, что Головкин для Ксении такой же нуль, как и он сам. И вот позади студенчество, впереди далекий край, работа.