Изменить стиль страницы

Невдалеке Виктор заметил длинную извилистую ленту шагающих альпинистов. Она медленно, сосредоточенно ползла вверх.

Он подбежал к середине ленты с неясным ожиданием. А она словно и не видела его. Двигалась и двигалась. Только мысли отбрасывала:

«В этих горах и Робинзоны водятся…»

«Неужели с нашей вершины скатился?»

«Вот он, кавказский пленник!»

А последний альпинист, усатый и важный, поравнявшись с Виктором, сказал, посмеиваясь:

— Не повезло тебе, приятель. Денег у нас нет. Еда по дням расписана. Так что иди в свою хижину!

И они ушли, как носильщики каменоломен с тяжелым грузом на плечах, экономно рассчитывая каждое движение.

А он остался. Отогнанная, никому не нужная дворняжка.

Горное безмолвие приблизилось к нему, точно разглядывало в удивлении непонятное крохотное существо. Тишина давила, затрудняла дыхание, в бешеной гонке неслись неосознанные мысли, страх уже холодил тело… Боковым зрением уловил, как далеко внизу окна домика тревожно сверкали солнечными бликами, предупреждали, торопили его…

И он побежал туда, под крышу спасительной мансарды, оглядываясь на неотступно летящую за ним тень.

Остановился. Прямо-таки уперся грудью в упругую воздушную стену. Долго осмысливал увиденное.

В ложбинке между каменными глыбами пятеро жарили на вертеле мясо. А справа (Виктор почему-то не придал этому никакого значения) тайно из-за деревьев подглядывал за ними Мостопалов. Не с человеческим интересом подглядывал, а с игривым любопытством лешего.

Ноги сами привели к ложбинке… К людям…

— Кто это? Наши вернулись?

— Да нет. Какой-то местный туземец. Ну, чего уставился? Дуй отсюда. Нищим не подаем!

Но Виктор, сам не зная почему, не уходил.

— Откуда он тут взялся?

— Я знаю.

— Ну?

— Помните, как, увидев Остапа Бендера, отец Федор с ворованной колбасой в зубах забрался на неприступную скалу?

— Ну?

— Так, оказывается, отец Федор добился-таки любви царицы Тамары. Это их отпрыск бродит по горам, доедает колбасу батюшки.

Громовой хохот ударил в лицо, а когда Виктор повернулся — и в спину. До самого дома он бежал без оглядки, подгоняемый оскорбительным хохотом. А встречный ветерок не задерживал, дышал в лицо: «Спешите!»

Расслабляющая усталость обессилила его. Это была усталость не бегуна, завершившего марафонские километры, не больного, открывшего глаза в реанимационном отделении, не ученого, понявшего на пятые сутки бессмысленность своего эксперимента. Это была вселенская усталость. Когда уже отмерли, истлели все связи с людьми, с окружающим миром. Когда внутри замедленно утихает жизнь…

Он долго стоял перед серым домиком, нахохлившимся, зловеще сверкающим стеклами окон. Думал…

Все отталкивают его. Все бегут от него. Все. Как от прокаженного. Вспомнилась санитарка из лесного домика, Венера с нудистского пляжа. Они покорялись его воле. Лишь покорялись, не отдавая своего тепла. И забыли о нем, как о птице, пролетевшей над головой. И воздух какой-то ватный. Удушающий. Их воздух.

Говорят, что умирающий должен пройти через пять стадий. Стадия отрицания: «Нет, я не умру». Стадия протеста: «Почему именно я!» Стадия с просьбой об отсрочке: «Не сейчас. Еще немного». Стадия депрессивная: «Да, это я умираю». Стадия принятия: «Пусть будет!»

Интересно, на какой стадии он? Наверное, на стадии депрессии… Все уже безразлично.

Тяжело ступая, будто на эшафот, Виктор поднялся по лестнице в свою мансарду. Мелькнуло беглое желание: хорошо бы спрятаться в смерть точно так же, как прячется ребенок от испуга под подушку…

Комнату заполняли вечерние сумерки. Они всегда особенно страшны: приносят для слабых все злое, что есть на земле.

Он внезапно почувствовал: кто-то прячется в комнате, недобрый, коварный. Обошел по кругу, заглянул в шкаф, под кровать. И увидел (как не заметил прежде?) маленькое круглое зеркальце на этажерке. А в нем чье-то лицо. Нет, это не он! Другой. Искореженный, с буйными глазами.

Зеркальце само выпало из рук, раскололось на десятки светлячков. И в каждом зажили, замельтешили живые особи, готовые взлететь, ужалить, как осы.

Виктор в страхе отвернулся, открыл окно. («Спешите! Спешите!») Сзади осы, а в горле спазмы, никак не пропускают краденый воздух. Это шизо… шизо… Рванулся хрип, отчаянный хрип о помощи, которой, он знал, не будет. («Спешите! Спешите!»)

Воображение угодливо представило, как он взбирается на подоконник, сгибает колени, отталкивается и летит сквозь кипящий туман… А там, внизу, черные острые камни…

— Не-е-ет!

Кричит не он. Кричит вроде бы кто-то другой. Голосом Глеба. И тянет, тянет его от окна.

Виктор, как испуганный ребенок, поддается незримой силе. Поворачивается. Бежит по искрящимся светлячкам, по шатким ступеням, по высокой луговой траве.

Воздух врывается в горло. Его много. Хочется кричать от радости. Там, внизу, спасение. Он знает это. И бежит, бежит, бежит.

Глава 32

Не верь говорящему!

Колокольный звон всполошенно облетел землю, и род человеческий вздрогнул, ужаснулся…

Они сидели за круглым корейским столиком, украшенным взлетающими перламутровыми аистами. Глеб, Шеленбаум и Кондауров. Перед ними бутылка армянского коньяка и тарелочка с лимонными кружочками. Раскованно шумел ресторанный зал, а здесь, за высокой сиреневой ширмой, повисла пасмурная подавленность, какая бывает при первой встрече после большой общей беды.

— На полдня опоздал… Всего на полдня, — произнес Кондауров мрачно, явно в укор самому себе. — А теперь попробуй найти его в этих горах…

— А может, хорошо, что опоздали, — грубовато откликнулся Глеб, — Вы же могли предложить ему только тюрьму…

Шеленбаум беспокойно задвигался, сделал слабое умоляющее движение рукой, как бы предотвращая возможную ссору.

Однако до майора, видимо, долетело лишь последнее слово, и он повторил это слово, задумчиво, будто стараясь осмыслить его:

— Тюрьма? При чем тут тюрьма? A-а… — Он расправил плечи, горько усмехнулся. — Сейчас я вас удивлю. — Помолчал и, не сбрасывая с губ кривую улыбку, продолжил: — Предлагаю вместе перелистать дело, которое мы завели на Санина. Первым уголовно наказуемым поступком было ограбление хирурга. Так вот, он заплатил за операцию в два раза больше. Дальше. Продавщице магазина «У Алины» он деньги вернул с процентами. Остается банк. Серьезное преступление. Но лично он из этих денег ни цента не истратил, все они вернулись в хранилище. Что еще за ним?

— Казнь этого… как его… Пана, — напомнил Шеленбаум и заморгал испуганно, словно совершил недозволенное.

— Да, Пана, — подтвердил Кондауров, — Здесь бы я…

— Он не убивал! — сорвался выкриком Глеб. — Это я опустил рубильник…

— Вы? Это для меня новость, — ощупал его взглядом Кондауров. — Вы так вы. А кричать-то зачем? Люди никогда не кричат, когда делают доброе дело. Искренне скажу вам: спасибо! Опередили меня. Я сам хотел эту гадину прикончить. Ждал случая, чтобы выстрелить вторым.

— Но вы по долгу службы.

— А вы по долгу совести. Пусть меня выгонят из милиции, но за Пана я вас даже в качестве свидетеля не привлеку.

Шеленбаум восторженно онемел. Дотронулся благодарно до локтя Кондаурова.

— Конечно, можно найти в наших законах статьи, по которым Санину грозило заключение, — снова заговорил Кондауров. — Но я последние дни гонялся за ним, чтобы поговорить по душам. И пожать ему руку, поздравить, что победил меня в честном поединке. Таких соперников уважать надо.

— А я преступником себя чувствую, — тихо сказал Глеб, постукивая пальцем по перламутровой птице, как бы побуждая ее взлететь. — Залез по уши в ресторанные дела и забыл о нем. А ведь он в моей жизни единственный друг. С ним я был откровенен. При нем мог рассуждать вслух. Сейчас только понял: он не ресторан, а жизнь мне вернул.

Глеб жадно выпил. Кондауров чуть-чуть отхлебнул. А рюмка Шеленбаума поднялась, поколебалась над экзотическими птицами и опустилась.