Изменить стиль страницы

— А ты не думай об этом. Устреми ясны очи в объектив и считай, что перед тобой никого нет, кроме… любимой женщины. Только ей одной адресованы стихи. Вот и все.

— Вы думаете?

— Не только думаю, но сам всегда так поступаю.

— Да-а-а, попался как кур в ощип, — проговорил он после паузы. — И зачем только согласился?.. Лучше три смены в шахте отпахать без перекура…

— Все пройдет нормально, Саша, Вот увидишь. Я буду смотреть и мысленно вдохновлять тебя…

— Хорошо. Но все же помогите…

— Чем?

— Вы всегда носите с собой успокоительные таблетки. Выделите пару штук. Тяпну для храбрости.

— Ладно, — сказал я. — Забегай.

Но он не зашел. Видимо, постеснялся. А может, и звонил только затем, чтобы заполучить поддержку и вдохновиться, или узнать, что я тоже волнуюсь перед публичными выступлениями и потому ношу с собой успокоительные таблетки…

— А вы помните, как папа волновался, когда выступал по телевизору? — спрашивает Вадик. — На следующий день ребята в школе интересуются: — «Никулин, у тебя отец поэт?» — «Да, — говорю, — он шахтер и поэт.» — «А что, он заикается с рождения?» Я оскорбился, взял этого пацана за прудки: — «Хочешь, я заикой сделаю тебя на всю жизнь?!» Смешно. А тогда я серьезно разозлился… Это же было в пятом классе.

В ту поминальную встречу Вадик был уже десятиклассником. Совсем взрослый. Пожалуй, повыше и покрупнее отца. Пошел в породу Цыгановых. И лицом в маму: смуглый, черноглазый. Во внешности ничего Сашиного, разве только взгляд: пытливый и добрый.

— Вадик, а ты не помнишь, что отец читал тогда на телевидении? — спрашивает поэт Виктор Антонов. Он тоже много лет был столяром, прежде чем стал журналистом и поэтом. Потому жизнь и биография Александра Никулина ему особо близка.

— Конечно, помню. Даже помню, в каких местах он особенно заикался, когда читал стихи о любви. Мама не выдержала, вскочила с дивана и ушла на кухню… Вообще-то мамуля всегда ревновала отца к его стихам о любви… По-моему, она до сих пор не может понять, что поэт…

— Вадик, сын мой, не надо сегодня критики, — тихо говорит Ада. У них давно сложились товарищеские отношения, за которые всегда ратовал Саша. — Почитай лучше что-нибудь из деревенского цикла.

— Давай вместе, — предлагает Вадик.

— Хорошо. Начинай. «За черникой».

ВАДИК:

Солнце краешком смотрит весело
На деревья, на гребни крыш…
Что, любимая, нос повесила,
Не о ягоде ли грустишь?

АДА:

В лесосеках черника вызрела…
Разбуди меня в раннюю рань,
Уведи нас, тропинка быстрая,
На Белавино, в глухомань.

ВАДИК:

Там насмотримся чуда всякого,
Из лесного попьем ключа…
И пойду я, черникой лакомясь,
Песню добрую бормоча.

АДА:

Перейдем через речку Белую,
Где гудит родничок, как шмель.
Здесь черника такая спелая —
В каждой ягоде бродит хмель.

ВАДИК:

Белка цокнет. Еловой шишкой
Озорно по рыжей метну,
Свистну весело, как мальчишка,
И слепую сову спугну…

В ДВА ГОЛОСА:

Мы не в речке ладони вымоем,
А в траву окунем, в росу.
Вкус черники, моя любимая,
На губах твоих принесу…

В комнате тишина. Погашено электричество. Слегка потрескивают и покачиваются от движения воздуха язычки парафиновых свечей. Их пять. Сегодня пятая годовщина Сашиной гибели. Траурный стол накрыт по всем правилам русского поминания. Но никто из пришедших в этот вечер не притронется к спиртному. Мы будем пить только «лесной чай». Это было его любимое лакомство…

АВТОР.

Памяти друга

Из тридцати, кто тер в забое еще не твердые бока, из нас осталось только трое, у остальных — кишка тонка. Расквасились, поплыли к дому, к иным местам, к иным делам… Все это, в общем-то, знакомо и, в общем-то, понятно нам. Судить людей не будем строго, хватать не станем за рукав; дорог на свете очень много, у каждого своя дорога, и, может, каждый в чем-то прав. У одного родитель старый, другого девушка зовет, а третий думал, что в гитаре романтики тягучий мед. Когда же пальцы задубели, и плохо слушалась струна, романтики печально спели: «Прощай, чужая сторона…». Ведь Север — драга, Север — сито, он переборчив, он жесток, он оставляет только слитки, смывая начисто песок…

Во мне рождает беспокойство, когда о подвигах орут, когда возводят в ранг геройства необходимый людям труд. «На сто один процент» — герои! Их имена до потолка… А нас осталось только трое из тридцати, кто тер в забое еще не твердые бока…

Под землю двинулись комбайны. Прочь молотки, лопаты прочь! Здесь прошлогодней «вирой-майной» и грубой силой не помочь. Гидроприемники, моторы, сигнальных ламп цветастый блеск… (А то ли еще будет вскоре!) Что призадумались, шахтеры? Чужое поле? Темный лес?

Ребята чухают затылки: ну и дела, едрена вошь! Премудрость эту без бутылки (а с ней и вовсе) не поймешь. Не просто так, не «галки» ради, не для какой-нибудь Доски, мы порешили: всей бригаде наукой начинять мозги. Наука — не простая штука, когда приедешь на-гора и вдруг почувствуешь, что руки, как два пудовых топора. Скорей под душем поплескаться, пивка в пупырышках глотнуть и отлежаться, отоспаться до новой смены как-нибудь…

… Стою в почетном карауле, до хруста зубы закусил. Ах, Саня, Саня… Ах, Никулин… Что же ты, Никулин, натворил… А был негромок, не приметен, не выступал, не поучал, не думал о своей анкете, но вот прилег на постаменте — и Воркуту к себе собрал. Имел ты редкостное свойство — другому подставлять плечо, не размышляя о геройстве, не рассуждая что-почем…

Я не успел плечо подставить. И вот живой. А мертвый — ты на деревянном пьедестале… Тебе бы памятник из стали поставить в центре Воркуты. Чтобы вперед, навстречу ветру, лицом к грядущему застыл. Поэт, художник, архитектор, ты сам себя таким слепил.

Как не нужны сухие речи, перечисления заслуг при этой, при последней встрече, где говорить не надо вслух. Мы знаем тоньше, знаем больше, чем профсоюз, комсорг, парторг… И потому нам слушать горше о том, что ты умел и мог. Ты мог сказать не по бумажке, не по газетной полюсе: «Долой, ребятушки, тельняшки…» и это было ясно всем. Своим минутам зная цену, но если надо, все поправ, умел ты по четыре смены не подниматься на-гора. Большой, ты в чем-то был мальчишкой: куда б ни шел, ты клал в карман стихов есенинскую книжку — незаменимый талисман. Ты сам стихов писал порядком, боясь отдать на суд людской, и только нам свою тетрадку читал с волненьем и тоской. В ней запах пота и тавота, в ней откровение твое, в ней настоящая работа, но не подобие ее…

«Два берега — и пропасть между ними.
Над пропастью — во весь железный рост,
Увязнув в грунт подошвами стальными,
Повис, ажурной вязки, старый мост.
Его создатель, рядовой строитель,
О славе не мечтавший ни на миг,
Не думая о бронзе и граните,
Себе бессмертный памятник воздвиг…»