Притулившись к самому уху Антона, Кондрат нашептывал ему убеждающим тоном:

— Ясно — шукают… Ты им теперича как политический факт нужен, понятно? А ежели свои выдали, не разобравшись, виноватый ты есть или нет, то энти, босяки осетинские, станут они тебе разбираться! Открывай шире! Они тебя за поджигателя национальной драчки выдадут — и все тебе тут! Как ни брыкайся, из петли не высигнешь…

Антон слушал и пил, и чем больше пил, тем сильнее ощущал жалость к себе, Гаше, матери. На пятом стакане он заплакал мутными пьяными слезами, полез целоваться к Кондрату.

— Не выдавай, дружок!.. Помнишь, как на ярманке в Змейке мы с тобой у цыгана грабли сперли?..

— Через то дело мы и знакомцами с тобой сделались, только это у нас, в Архонке, было… Мать твоя в работницы наниматься приезжала…

— Ага, ага, на ярманке… Снег валил…

— Да нет, пшеница спела…

— Ну, ты не продашь, дружок?..

Подошел осетин с огромными лапами, все с той же блаженной улыбкой на страшенной физиономии:

— Да продлит твои дни, казак, господь наш общий Иисус Христос… Слыхал я, что славный ты джигит, от смерти бежал из гнезда красной заразы, да не жить ей дольше, чем ужалившей пчеле!..

— Садись, Гаппо, — потеснился Кондрат и сказал, обращаясь к Антону:

— Послухай, послухай, что он тебе скажет. Он сам такой: он от смерти сбежал… Конокрадом был, а теперича вот — любимый адьютант у полковника Кибирова…

Осетин еще шире растянул рот. Подсаживаясь к Антону, дружески положил руку ему на спину. Антону почудилось, будто меж лопаток ему шлепнули горячую и сырую свиную ляжку. Пьяно икая, он ерзал на лавке, старался высвободиться из-под руки, но она крепко давила его. Еще пуще давили речи осетина:

— Выход у тебя, славный джигит, один; в отряд к нам, к полковнику Кибирову. Пусть тебя не сосет червь сомнения: славой в борьбе с красной заразой навеки себя покроешь. Да и платит хицау[10] хорошо…

— Платит, Антошка, даже дюже хорошо, не сумлевайся, — криво усмехаясь, подтверждал Кондрат. — Как куда пришли, сейчас жителев за глотку: кормить, поить моих людей!.. Да и другого добришка перепадает…

— А земля? — неожиданно трезвея, поинтересовался Антон.

— Чего земля-то? — не понял Кондрат.

— Землей, говорю, ваш хицау наделяет? Я бо хлебороб-об, а не абрек, мне обносок с людей не треба… Мне земли бы…

— А-а! А то как же! Земля непременно будет… За то и воюем. Тольки помни, лопоухим и тут может не достаться. Народищу вон сколько, а земли в нашем крае в обрез…

— А большевики вон всем обещают, — осторожно произнес Антон.

Тут осетин с Кондратом разразились таким громким и искренним хохотом, что он почувствовал себя совершенным простофилей, настоящим "лопоухим".

— Вот дите! Вот дите! Душа андельская, — надрываясь, кричал Кондрат.

— Ких-кох-хох-хох, — горлом квохтал осетин.

Насмеявшись, он еще доверительней прижал Антона мясистой лапой.

— Хорошей души человек ты, молодой джигит. Только все тебе скажут: большевикам — чтоб не было покою их праху! — верить нельзя. И ты им не верь, молодой джигит. Разве ты не знаешь, как много разных народов живет в нашем крае и как мало у нас удобной земли. Какая земля, в горах, где живут многочисленные, как муравьи, ингуши? Нет земли. Они хотят земли. Большевики обещают ее. Но если одних только ингушей пустить на плоскость, ее уже не хватит… А еще чеченцы, а еще хевсуры, а еще осетинские магометане… Ты думал об этом, молодой джигит? Нет, не верь большевикам! Земля должна остаться у казаков и еще у осетин-христиан, которые, не в пример неверным ингушам, издавна служат русскому царю…

— Это само собой, за службу мы всегда платим, — снисходительно и небрежно вставил Кондрат.

Антон слушал, и пьяные слезы обиды за свое легковерие, за то, что не усомнился тогда в том студентике с въедливым голосом, закипали в душе, хватали за горло… В самом деле, как это сам он не мог додуматься — хватит ли земли всем, кто ее хочет?! Их вон сколько, запертых в этих проклятых горах, сидит! Всем по крохе — и поминай, как земля звалась. Истинно "лопоухий".

— Есть у полковника Кибирова и кабардинская сотня, и осетинская, и казачья — все головы отчаянные, — как из-за стены доносился до слуха Антона мерзкий голос Гаппо. — Одну целиком из абреков собирали. Ай, как боятся ее красные! А сам полковник Кибиров — не какой-нибудь босяцкий командир — царский офицер, русскому оружию на фронтах немало славы добывал… Кибиров и другим прославился: он абреку Зелимхану — ездить ему на том свете на собственной широкой спине — двери в ад открыл… Он — самый главный из всех — начальник гарнизона… Не пропадешь у него, иди…

Антон смутно чувствовал, что разговор идет решающий, но в голове, как в махотке с запаренными отрубями, было мутно, горячо…

…В сотне, где на каждые пять рядовых приходилось по офицеру, Антону выдали новую черкеску, короткий австрийский карабин, три гранаты. Потом и конь нашелся. В обязанность Антона в первые дни входило вместе с Кондратом Дидуком сопровождать офицеров в их разъездах по городу, наблюдать за порядком на собраниях и митингах, которых в городе проводилось множество.

Смутное было это время. В центре России — Москве, Петрогоаде — совершилась социалистическая революция. На Северный Кавказ о ней дошли только слухи. Большевики пока не стремились к власти — не готов был многоплеменный край к социалистическому перевороту, — и Владикавказский Совет рабочих и солдатских депутатов, в котором на одних скамьях с большевиками сидели меньшевики и эсеры всех окрасок и оттенков, уживался со множеством других городских и областных властей: Думой, Войсковым кругом, Терско-Дагестанским правительством, различными горскими комитетами. Реальней других была власть военщины, имевшей в своем распоряжении части "дикой дивизии" и казачьи полки, вызванные с фронта, и части гарнизона, наполовину, однако, разложенные уже большевистскими агитаторами.

Антон и раньше, бывая во Владикавказе, диву давался, как много там военных. Теперь же город буквально кишел ими. Впрочем, как скоро убедился Антон, кибировские офицеры, несмотря ни "а что, чувствовали себя здесь неважно. Гарцевали они больше в центре: по Александровскому проспекту, вокруг дома Кибирова, мимо Управы Войска Терского, Кафедрального и Военного соборов, мимо дворца барона Штейн-геля, где, по словам Кондрата, доживал свои последние дни Совдеп Терской области. Севернее Московской улицы и южнее дома Симоновых ехали уже неохотно, с опаской: там начиналось царство самооборонческих участков, созданных рабочими и ремесленниками для борьбы с грабителями. На заставах Шалдона, Молоканской и Курской слободок командовали выборные рабочие комиссары. И если на Александровском проспекте из окон и ворот на офицеров поглядывали еще благожелательные обыватели, улыбались нарядные барышни, то на окраинах, в перерытых окопами улочках могли и освистать, и разоружить, а то и камень в спину пустить.

На втором месяце службы Антону на себе пришлось испытать это "гостеприимство" рабочих окраин.

В промозглый декабрьский день сотня, в которой числились Антон с Кондратом, получила приказ перевезти в казармы оружие со складов Кадетского корпуса. С хмурого неба сыпалась колючая крупка. Перед дорогой казаки хлебнули согревающего. Ехали на грузовиках, горланили песни, бухая в такт прикладами по днищам кузовов. Ни одна собака не тявкнула на них, когда проезжали по Тифлисской дороге через Молоканскую слободку.

Погрузились быстро, торопясь выехать дотемна. Но как только втянулись в слободку, большущая толпа молоканцев в картузах и папахах, в кожухах, свитках, поддевках, высыпала на дорогу с ружьями наперевес.

— Именем комиссариата слободки, стой! — рявкнул из толпы могучий басище. Слух Антона так и полоснуло это "именем!". Машина, чуть не натолкнувшись на впереди идущую, резко затормозила и оста-навилась. Антон упал грудью на ближний ящик, лязгнув зубами. Оказалось, что на переднем грузовике, пытавшемся лезть напролом, молоканцы распороли топором скат. Завязалась громкая перебранка. Отряд самообороны требовал сдачи оружия. Срывающимся от бешенства голосом командир сотни стращал моло-канцев именем самого Кибирова.

вернуться

10

Хицау (осет.) — хозяин.