«Даже не думай, — сказал я себе, — ты в гостях!»

Сосиски остыли, хотелось есть, но начинать без Завена было невозможно. Все-таки главный представитель делегации и суеты.

Наконец из леса выявилась счастливая армянская физиономия Завена. Он бережно держал помятый подберезовик. Он его обожал.

Взглянув на корзину Заславского, Завен осунулся и помрачнел.

И тут Заславский совершил очередную глупость — наклонился и прямо у ног Завена нашел и вытащил из мха еще один белый гриб с толстой ножкой, маленькой темно-коричневой твердой шляпкой, не гриб — красавец.

Завен издал нечленораздельное. В его глазах появилось тоскливое безумие и высветилась клинопись, столь похожая по написанию на адрес из трех букв по-русски. (Я на его месте дал бы Заславскому по морде.)

— Вот почему тебя не любит Зяма и почему, глядя на тебя, руки бывшего пулеметчика тянутся к пулемету, — сказал я Заславскому.

Вечером мы уехали домой.

Вагон покачивало. Завен опять непрерывно смотрел в окно, по-прежнему вперед. Я не выдержал:

— На что ты там смотришь, Завен?

— Господи, — воскликнула Нина, — да на паровозик.

(«Ведь надо же, — подумал я с завистью, — я даже на женщину так долго не смотрю».)

И вспомнил его трамвайчики и трамвайные парки, буксиры, салюты на набережных.

И арочные коридоры академии, где в сумерках неутомимый Коля Кошельков, собрав вокруг себя группу слушателей, вещал новое: «А, ты, а, послушай…»

Лекции Смолянинова, столы, скамейки, стены и коридоры, изрезанные и разрисованные профилем Махи — Валеры Ватенина, — треугольник носа и точка глаза.

Кстати, Маха не имеет совершенно никакого отношения к Гойе.

Дело было так. В деревне жил поросенок по кличке Маха. Некто сообразительный сфотографировал Валеру и поросенка нос к носу — сходство имелось. Друзья стали называть Валеру Махой. Это было беззлобно — его все любили. Иногда он обижался. Потом привык. Художник он был превосходный, и вся академия его знала. Часто можно было услышать такой диалог:

— Пойдем зайдем к Валере, посмотрим.

— К какому Валере?

— Да к Махе.

Продолжалось упорное изображение профиля Валеры в туалетах, на полу, на подоконниках — во всех местах и на всех поверхностях. Неофиты приобщались к этому наскальному творчеству моментально.

— Почему его везде изображают? — спросил я как-то у Ванечки Васильева.

— Да просто, — ответил он.

Вспоминаю библиотеку, в которой практически единственной в то время можно было посмотреть монографии по современному искусству; издания «Скира» и прочие необыкновенные вещи…

Клетушки дипломников, в одной из которых Завен писал мой портрет, а потом записал, видимо, думая, что он мне не понравился.

(И до сегодняшнего дня я, вспоминая, ковыряю его душу, а когда окончательно достаю и он мне говорит: «Да напишу я тебя», — отвечаю: «Так и таким, как тогда, ты меня уже не напишешь!»)

И Людочка Куценко, которая с недовольным: «Опять ты с бабами?! Ты не даешь им диплом писать!» — влетала во флигелек во дворе академии, где писали диплом Валера и Ванечка, запершись со мной и двумя девицами, с водкой и закуской на столе и незаконченными работами на подрамниках.

Валера обладал восторженной утонченной сексуальностью. Близость с женщиной для него всегда была событием, мифом. Однажды в мастерской он покрыл небольшой шкафчик резьбой. Это были какие-то фонтанирующие фаллосы, истекающие женские промежности, акты, зовущие линии женских тел… Без восточного религиозного привкуса. Чистый, наивный восторг и изумление бытием.

Он был великий, космический человек.

«В моей голове стучит Вселенная…»

Его уже нет.

И бесконечные хождения по ночам с Ванечкой от его дома на Некрасова до моего на Жуковской, туда и обратно, туда и обратно, пока не расставались на середине.

Однажды среди ночи откуда-то неожиданно вынырнул Леня Шрам.

Взглянув на обычно серьезное, озабоченное лицо Ванечки, он вдруг спросил его: «Что с тобой, кореш? Может пришить кого-нибудь?» А потом мне: «Твой человек? Скажи ему, если кто-то ему мешает — уберем!» — и растворился в темноте.

Ванечка опешил — он тогда не знал некоторых смутных сторон моей жизни.

— Кто это? — испуганно спросил Ванечка.

— Это мой дружок, — ответил я и добавил не без лукавства, — Ванечка, если он обещал убрать — уберет!

Ванечка еще много лет помнил эту встречу — Леня умел производить впечатление.

И долгие сидения на громадном сундуке на кухне у Ванечки, его мама всегда с чаем, разнообразным вареньем, оладушками, пирожками и вопросительно наивными и серьезными глазами и руками, несущими чашки или стаканы в подстаканниках.

Приходил Гера Егошин, постоянно внутренне небезразличный, настроенный на спор.

И его «Маяковский» и «Хемингуэй» Кошелькова и многое другое, что выплывало в памяти неизвестно почему и исчезало.

Тогда опять начиналась череда женских тел, слышались их стоны, вскрики и писки, благодарное трепетание после и жажда поглотить до…

Заславский свесил ноги со второй полки:

— Я тебе все-таки расскажу, что ты не понимаешь про Юлю, — занудил он снова.

— Подожди, Толя, я сейчас выйду покурю, а потом ты меня просветишь. Кстати, тему Юли можешь дополнить органом любви, которого у меня нет.

Я выглянул в окно: состав двигался по дуге среди сопок, озер и болот. Изогнутая кишка зеленых вагонов заканчивалась тепловозом зеленым с красным. Тепловоз как тепловоз, ничего особенного. Это потом на картинах Завена оживший яркими ощущениями детства, казалось, давно исчезнувшего из нашей памяти он будет смотреться как чудо.

И мы будем спрашивать себя: «Как же так можно?» А никак нам не можно. Потому что мы уже не можем так долго смотреть на паровозик.

Я прошел мимо ног Заславского, который, видимо, готовил тезисы про Юлю и орган любви, и вышел из купе. Покурив в тамбуре, вернулся и встал напротив.

Из соседнего купе доносился женский голос:

— Коля, я тебе приготовила ужин: вот курочка, огурчики соленые, яички, колбаска… Покушай?!

— Иди на хуй, — отозвался Коля.

«Это приглашение? Или отказ от еды?» — задумался я над сложностью русской идиомики.

Заглянул в купе. Заславский сидел, свесив ноги, Завен смотрел в окно, интеллигентная Нина с обожанием смотрела на Завена.

В глазах ее читалось — спасу, сохраню, защищу.

— Ну, — сказал я Заславскому, — начинай!

— Вот ты вернешься, — начал Толя, — а там ждет тебя Юля.

«Это точно, — подумал я, — возможно, даже не одна, а с венерической болезнью». (Слышался голос Заславского, ковыряющего мне душу.)

«Я ведь сразу побегу к ней, как только сойду с поезда».

Он перешел Невский у Строгановского дворца и по Мойке отправился в «Фонарные купеческие» бани, где его ждали художники: завернутый в простыню и похожий на Козьму Пруткова Заславский, восточный человек — Мурик, Жорес и Лева — гуманитарий, профессор, к несчастью заболевший болезнью Паркинсона, что позволило его безжалостным друзьям заметить, глядя на его дрожащую руку: «Теперь ты можешь заниматься онанизмом неутомимо и как угодно долго».

Будут художники из других групп, возможно, стерлиговцы. А может, и не придут. Они осторожны в общении. Предпочитают себя в собственном соку. Как горбуша.

Скульптор Роберт Лотош, ироничный и добрый.

Купеческого вида, большой и плотный, похожий на Александра на коне в садике Мраморного дворца, а на самом деле чуткий, рефлексирующий, с редким свойством товарищества — Задорин.

Борщ, непрерывно рисующий везде: на улице, в кафе, в метро, в автомобиле, даже в парилке, одетый только в блокнот и карандаш.

Интересно, рисует ли он на даме, не в смысле боди-арта, а буквально?

Мы решили, что это невозможно вследствие того, что Борщ выдвинул тезу: «Художнику мешает женщина».

Чтобы его спасти, мы стали изобретать некий механизм или приспособление, который поможет Борщу совокупляться, не отвлекаясь от рисования.