— Неужто стала? — открыл рот Илейка, подумал с минуту, даже головой тряхнул — уж не смеются ли над ним странники? Перед глазами вставало что-то давно забытое, светлое и доброе.

Рыжебородый не сводил с него взгляда. Он внутренне торжествовал и не спешил, как не спешит рыбак подсекать, пока рыба не заглотнет наживу. Наугад выбрал стих:

— «И один из них ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. Тогда Исус сказал: «Оставьте, довольно»,— и, коснувшись уха его, исцелил его».

— Враки! — вдруг захохотал курносый, сплюнул на пол и растер ногой.— Ежели б он содеял такое при народе, его не потащили бы в дом первосвященника! А то ведь народ потащил. Все враки!

— Богохульствуешь, бродяжка! Усумняшася! Не слушай его, сын Ивана, рожа у него, как у той, что с косою ходит, да и душа погублена — прежде скоморохом был, в голенную кость дул, в бубны стучал, козлом блеял и в бесовских скаканиях усердствовал.

— А ты, а ты?! — подскочил курносый.— Знаю тебя — раньше волхвом был в Новгороде, покуда не крестил вас Путята огнем, а другой... — калика прервал себя на полуслове, одним прыжком подскочил к окошку, припав к нему, стал что-то высматривать.

— Прошлое, бродяжка, прошлое! Не тронь прошлое. Я грехи искупил, крестился и в святых землях бывал, гроб господен лобызал.

— То-то,— зло продолжал, не отрываясь от окна, калика,— из волхвов да в пресвитеры норовишь. Журавли хоть за море летают, а все «курлы».

Илейка глядел на них во все глаза и дивился: никогда он не видел таких скорых на слово людей. Сразу видать — бывалые и книжную премудрость одолели.

— Сказками смущаешь сидня этого. Чудо свершил, говоришь? Вот я тебе покажу чудо, каких не бывало за морем!

Калика сплюнул и вышел. Минуты две его не было видно, потом замаячила в окошке сутулая спина. Постоял немного и, остерегаясь кого-то, перебежал дорогу, лег под частокол. Накрыл лицо шапкой, притворился спящим. Косою молнией ударил коршун, затрепыхал крыльями и взмыл. Только тогда Илейка заметил в руках калики кусок мяса. Что это? Другой раз мелькнул коршун, не достав добычи. Калика не шевелился. Смутно стало на душе Илейки. Кто они? От каких берегов? И, словно угадав его мысли, рыжебородый сказал:

— Мы от неведомых людей. Идем-идем — покатимся, покатимся — затеряемся...

Осклабился, заглянул в окно:

— Ах, беса тешит, неразумный язычник! Как ловко прикинулся — только не смердит.

Коршун долго кружил, так долго, что у Илейки шею заломило. Потом вдруг — бац! Камнем упала птица на грудь калики, а тот только того и ждал. Мигом вскочил, вцепился в нее руками, скрутил .голову набок, встряхнул. Калика приплясывал на мосте, шлепал босыми узловатыми ногами. Он откусил клюв и положил его за пазуху.

— Ах, нечестивец, ах, пес! — качал головой рыжебородый.— Божью тварь жизни лишил. Кровожадный волчище!

Калика вошел в избу, подбрасывая на ладони окровавленные ноги птицы, сказал Илье:

— Видал? Вот они — твои ноги!

Торжествующе покосился на товарища:

— Я отнял их у нее для тебя, чадушко. Видишь, какие крепкие, не согнешь. И у тебя будут такие же. Веришь ли?

Илейка заколебался, не зная, что ответить. Он рот открыл от изумления. Было страшно и весело, как тогда, когда скатывался по обледенелому бревну.

— Верю! — смущенно прошептал он.

Чувствовал себя сбитым с толку, все происходило как во сне: нелепые фигуры калик, их непонятные речи и все-все.

— Верь! — твердо сказал курносый, наливая из своей фляги в глиняную кружку. Поднес Илье: — Пей! А с третьего раза восстанешь и пойдешь.

Нельзя было не повиноваться ему — столько в голосе странника было могучей скрытой силы. Притих и рыжебородый, во все глаза глядел на Илейку, На лбу Илейки выступили крупные капли пота, перехватило дух — кто мог поймать коршуна голыми руками, тот мог все, Илья поверил.

— Эти ноги кладу на пороге,— шагнул калика,— восстань, человек, забери их навек. Пей же, чадушко! — вдруг закричал он так, что Илейка вздрогнул от неожиданности.— Ней, не сомневайся! Пей во имя бога истинного — Перуна-громовержца! Пей, чтоб тебя... Живую воду пей! Никто не даст тебе ее!

Рыжебородый только ахнул и стал креститься.

Илейка послушно хлебнул влаги, и она не показалась ему обыкновенной дождевой водой — обожгла горло и рот, загорелась внутри, словно крепчайший мед.

Снова забулькала живая вода в кружку, калика протянул ее Илейке и, отвернувшись в угол, зашептал что-то скороговоркой, иногда только мощно выдыхая слова:

— Во имя твое, великий Перуне, пьется чаша сия, полная живой воды, которой ты окропляешь луга и поля, леса и степи, наполняешь реки и жизнь даешь всякому злаку! Даруй же хождение сыну Иванову! Пей! — не поворачиваясь, потребовал курносый и встал на пороге.

Илейка второй раз припал к кружке, сделал несколько больших глотков. И будто бы снова в дальних камышах вскрикнула птица радости — Сирин.

— Дай ему силы, которой ты ворочаешь горы, сталкиваешь реки, и из малой силы вырастет большая, как из желудя дуб... Чувствуешь, силы поприбавилось?

— Поприбавилось,— эхом повторил Илейка, голова его шла кругом.— Могу гору своротить.

Он усилием воли приподнялся на печи, затрещали кости, будто дерево отходило от мороза, большое, могучее дерево.

— Не следует того делать, чадушко. Выпей в третий раз — поубавится силы,— откуда-то издалека доносился голос калики.— Твоя болезнь в середке, пей!

Выпил. Бледнея, попробовал пошевелить ногой, болезненно сморщившись, слушал гулкие удары сердца, будто кто в большой темной пещере рубил руду. Калики! Сухари плесневелые! Они похохатывали воркуючи, им не было больно. Гоняли в нем кровь, как хотели. Пальцы на ногах будто бы пошевелились. И тогда вне себя от радости Илейка откинулся на руках, бросил кружку, разбил ее па мелкие кусочки. Калики подскочили к нему, ухватили за ноги, потащили с печи:

— Слазь, слазь! Не такой тебе конь нужен, и смерть тебе в бою не писана! Подружишься с огнем, водой, с полем и ветром — детей не познаешь!

Близко видел перед собой старческие лики — в морщинах черпая пыль. Что-то разомкнулось в душе. Илейка был потрясен. Камень из печи вывалился, упал на пол, завернулась горбом овчина, полетела моль.

— Становись, чадушко, становись на пол! Не бойся, двигай йогою-то! Вот оно, хоженьице,— бормотал рыжебородый.— Вставай на ножки. Иванов сын.

Вот оно! Долгие дни и долгие ночи ждал Илья могучего слова. Давно был готов подняться. И дождался.

Илейка стоял на ногах, держась за печь обеими руками. ему предстояло сделать первый шаг. Ой, как трудно сделать его! И потолок, кажется, давит на плечи, и глиняный пол держит, и дверь качается из стороны в сторону, как хмельная. Вся изба вдруг отяжелела, словно ладья, погрязшая в иле. Еще немного — и Илья упадет, не выдержит, грохнется, разобьет об угол затылок. Уже судорожно сжалось горло, уже начинали дрожать руки и темнело в глазах. Звон, звон шел из угла, стена перла прямо на него. Илейка пошатнулся, но выстоял в этой борьбе с самим собой, не упал. Почувствовал, как горячей волною кровь отлила от головы к ногам.

Курносый схватил деревянную тарелку со стола, стал колотить в неё кулаком:

— Идем, идем, шага-ем! Идем, идем, шагаем!

— Шагаем, шагаем! — вторил рыжебородый.

— Тяжко...— простонал Илейка, закрыв глаза и запрокинув голову.

— Идем, идем, идем! — продолжали вопить и кривляться калики, но их не слышал Илейка. «Иди!»— выдохнул кто-то невидимый, может быть, тот ночной гость.

— Иди, иди! — захлебывался слюной курносый.

— Иду! — отчаялся Илейка, бросил печь и расставил руки. К ногам будто камни привязаны. Всего несколько шагов до порога, но каждый шаг — подвиг.

— Здесь они, здесь твои ноги, чадушко! Возьми их!

Илейка пошел — медленно, напряженно, как по трясине. Калика торжествовал.

Где он обучился этому колдовству? На каких молочайных дорогах, в каких землях? И что они еще могли сделать, такие неказистые, в нелепых греческих шапках. Грибы грибами, вылезли небось из-под гнилого пня, пропахли плесенью и пошли смущать людей.