— Что, духовный пастырь, не докричался до своего папы римского? Не услышит, поди! Только господь услышать может в этом порубе, да не тебя, чертова латинянина, крамольника и растлителя невинных душ!

Епискуп даже задрожал, стал заикаться — ему так редко представлялась возможность ругать князя в глаза:

— Не тебя ли вижу, князь тьмы, во образе, подходящем для тебя?!— перекрестился Рейнберн. — Или это ты, мерзостный еретик, продавший душу дьяволу и блудящий в доме Христа?

— Я, пастырь,— отвечал, смеясь, Владимир, — я — великий князь руссов!

— Князь тьмы! Отойди, сатана! — завопил Рейнберн.— Господи, прости меня грешного...

— Нет тебе прощения от бога! Думал ты подчинить нас твоему папе и польскому Болеславу? Сына моего в крамолу и непокорство вогнал, дружину подкупал, подстрекая изменить своему князю! Не пастырь ты духовный, а подлый прелагатай врагов православия и земли нашей! Сгинешь здесь, а света не увидишь, как забытая репа...

— Тьфу! — плюнул под ноги князю Рейнберн. — И что ты можешь хулить — сам хула господу в сутах сатаны! Ввергнет тебя господь в самое пекло, черти начнут тебя истязать, заставят жевать раскаленную кочергу и сковороду горячую лизать.

Рейнберн потянулся к лицу князя, но зацепился и упал.

— Совсем из ума выигрался, — бросил великий князь и подошел к Илейке, два угра стали у него за спиной бесчувственными идолами. Илейка даже зажмурился от яркого света.

— А вот и другой сильномогучий! — послышался ровный голос Владимира.— Вот он, которому я дважды прощал оскорбления священной особы великого князя. Он поносил меня последними словами, как иноверец. Что, Муромец, не сладко тебе здесь, в медвежьем логове? Просить милости станешь, крамольник?

— Не стану, — глухо сказал Илейка.

— И плаха тебе не страшна? — продолжал все тем же ровным голосом Владимир.

— Не страшна,— как эхо, отозвался Илейка.

— Ну, коли не страшна — останешься здесь до окончания дней твоих. Так-то, без пролития крови будет по-божьему. Эх, добрый молодец! Мог бы мне верным слугою быть. Храбрый ты витязь, слава о тебе идет по земле нашей и в других странах. Уж не епискуп ли колобрежский вверг тебя в обман и искушение? Отступись от крамолы своей, здравицу князю провозгласи! Получишь прощение наше и станешь большим воеводой. Воеводою быть — без меда не жить.

— Нет, князь,— сразу же отозвался Илейка,— бесконный и в Царе-городе пеш. Не по мне воеводство.

— Вот гордыня, дьявольский дух! Смирись и будешь прощен — хоть времена шатки, да власть крепка и будет крепчать до веку.

— Одного лишь прощения жду на краю могилы у земли моей, — твердо ответил Муромец.

— Помни, однако, — заключил Владимир, — уходят сивые времена, не просвященные истинной верой... Нет к ним возврата.

Великий князь оставил Илью, пошел к выходу. На секунду остановился перед Рейнберном, сказал:

— Кричи, проклинай, зови небо на помощь — никто не поможет тебе, подлый заговорщик! Плакал по тебе колокол в Гнезне! Когда ты подохнешь на цепи, как пес, я отправлю твои кости королю Болеславу. Это будет мой ответ римской церкви!

С этими словами великий князь покинул темницу. Снова потянулась бесконечная ночь без единой звездочки оглушаемая проклятиями епискупа. И опять не было времени, а была тьма — первозданная, непроницаемая Кошмары подступали все ближе — дикие, фантастические животные выползали из всех углов и неслышными шагами приближались к Илейке, скалили клыки. Откуда-то сверху спустился дракон — щетина на горбу дыбом, весь в коровьем помете. Он изгибался чешуйчатым телом, бил хвостом. Из пасти вырывалось пламя. Илейка, обливаясь холодным потом, теснее прижимался к стене, закрывая глаза, чтобы не видеть чудища, но не видеть его было нельзя. Оно ворочало хвостом, давило брюхом. Илейка задыхался и начинал бредить. Он заболел. Страдания его длились целую вечность, а потом наступила тишина, звон, и снова шныряли кругом крысы. Рейнберн говорил, что они слуги киевского князя. Вскоре Рейнберн умер. Не изменил себе до последней минуты, проклиная великого князя. Так и умер верный слуга римского папы, проповедник всепрощения и любви к ближнему. Последний раз звякнула цепь, и освободилась наконец душа епискупа. Длинноногий, завернув его в рогожу, вынес. Стало еще мрачнее, еще глуше в темнице. Надежда покинула Илейку. Тогда перестал думать, и сразу полегчало. Это было отупение, Илья погрузился в тяжелую дремоту. Он переставал существовать; кончался Илейка из Мурома, крестьянский сын, все медленнее его ретивое сердце.

...Прошло семь лет. За эти семь лет только однажды еще великий князь посетил темницу. Он пришел не один, с ним были еще двое богато одетых иностранцев, которые хотели посмотреть на Илиас Мурму — знаменитого рыцаря руссов. Это были варяги, которые помогли в прошлом Владимиру утвердиться на киевском столе. Опытными взглядами смотрели они на Илейку, кутаясь в белые шерстяные плащи и коротко переговариваясь с великим князем. Илейка закрывал лицо руками — его ослеплял свет слюдяного фонаря. Медленно таял на грубых сапогах викингов снег — значит, была зима. Один из них близко наклонился к Илейке, стал щупать мускулы. Одобрительно закивали головами и пошли прочь.

Вскоре после того Муромца посетила княгиня Анна, и снова стояли над ним молчаливые угры с факелами... Красота Анны увяла так, что Илейка едва признал ее. Исчезли с лица краски, оно осунулось, посерело. Только глаза смотрели по-прежнему печально. Темная одежда еще больше подчеркивала возраст и делала ее похожей на монахиню. Совсем тихой стала. Ночами подолгу просиживала в тереме у окна, слушая хоры лягушек на Лыбеди,

— Илиас! — позвала она, думая, что Муромец спит, и от звука ее голоса что-то недосягаемо-прекрасное шевельнулось в душе Илейки.

Он медленно приподнял голову, глаза их встретились. Она даже не предполагала, чтобы он мог так измениться. Думала увидеть того, кто однажды поразил ее воображение много лет тому назад у крыльца великокняжеских хором. Теперь это был совсем другой человек. Она звала свою молодость, а увидела его старость. Не знала, что сказать, и тоска была в ее широко раскрытых глазах. Пересилила себя, сказала, как истинная христианка:

— Спаси тебя господи, и пусть придет к тебе смирение перед тем, кто вечен.

Перекрестилась медленно, ушла... Теперь уже навсегда.

С этого дня пища Илейки заметно улучшилась: ему приносили мясо, овощи, хорошо выпеченный хлеб, а то и кус пирога. Но это не радовало Муромца — безнадежность по-прежнему смотрела на него пустыми глазницами, и он чувствовал, что с каждым днем начинает все больше походить на Рейнберна... Вдруг выкрикивал ругательства и никак не мог остановиться. Опять слетал к нему огнедышащий дракон и смеялись по углам страшные рыла, ощетинив короткую шерсть, готовились к прыжку. Тогда своды темницы сотрясались криком:

— Проклятье тебе, великий князь! Проклятье тебе боярство именитое!

Позор великого князя

— Илейка-а-а! Илья-а! Илья-а!— вот уже много времени не давал покоя чей-то голос. Он не уставал призывать Илью. И это раздражало Муромца, заставляло его ворочаться на соломе. Голос шел откуда-то сверху. — Илья-а-а! Ты слышишь? Отзовись!

«Чего не почудится», — думал Муромец. Но это не вызывало у него ни тени досады. Сколько раз он слышал эти голоса, они перекрывали лязг металла и поддерживали его в самые трудные минуты. И не такая ли трудная минута была теперь? Минута, растянувшаяся на года. День, превращенный в ночь, явь — в дикий, иссушающий мозг сон.

— Перун, не спи! — послышался боевой клич, с которым столько раз ходили в битву.

— Не сплю! — крикнул Илейка. Или ему показалось, что крикнул?..

Он заволновался, заворочался, словно ветер раскачивал старое, но могучее дерево. Нужно было ответить им на боевой клич, чтобы слышали они его братскую ласку и еще крепче бились с врагами.

— Здесь я, здесь! — закричал Илейка и сам удивился — откуда вдруг прорвался этот зычный крик? — Перун не спят!