Изменить стиль страницы

Солоневич вспоминал, как «наивным и малость провинциальным студентом» он попал в 1916 году в салон баронессы Скопиной-Шуйской и был свидетелем разговоров, в которых сладострастно повторялись, «сюсюкались» грязные выдумки о царице, княжнах и Распутине: «Гвардейские офицеры, которые приносили присягу, которые стояли вплотную у трона, — и те позволяли, чтобы в их присутствии говорились такие вещи… Очень грешен: никому в морду не дал. Просто встал и ушёл. Потом мне передавали: такого рода мужика баронесса приглашать больше не будет».

В начале августа 1916 года Иван был призван в армию и «приписан» ратником 2-го разряда в запасной батальон Кексгольмского лейб-гвардии полка. Медицинская комиссия вновь обратила внимание на дефект зрения у новобранца: «одна двадцатая нормального». По этой причине Солоневич не был направлен на фронт, а определён в швейную мастерскую полка.

Глава третья

ЯВЛЕНИЕ ЗЛОВЕЩИХ ЛЮДЕЙ

Швейная «перспектива» Ивана не устраивала. Не устроила его и переплётная мастерская, в которой в компании двух других очкариков ему пришлось забирать в коленкоровые обложки обильную бюрократическую документацию Кексгольмского полка. Вскоре, как вспоминал Солоневич, «был найден разумный компромисс — я организовал регулярные спортивные занятия для учебной команды и нерегулярные спортивные развлечения для остальной солдатской массы. Я приезжал в казармы в 6 утра и уезжал в 10 дня». Военную форму Иван надевал только на территории казармы, за её пределами ходил в штатской одежде.

Должность спортивного инструктора позволяла Ивану отлучаться по личным делам и не прерывать сотрудничества с «Новым временем». Вспоминая о своём батальоне, состоявшем из «бородачей», отцов семейств, которые из-за войны оставили семьи на произвол судьбы, Солоневич написал о том, что никто из его «возрастных» сослуживцев не рвался на фронт. Они были готовы выдержать любые тяготы казарменной жизни, но только не фронт, где «солдаты зачастую воевали против хорошо вооружённых немецких частей голыми руками. Три тысячи человек жили в переполненных казармах, с трёхэтажными нарами, чтобы уместились все». Настроение этой солдатской массы «было подавленным и раздражённым».

О качественном составе своей воинской части Солоневич писал: «Это был не полк и не гвардия, и не армия. Это были лишённые офицерского состава биологические подонки чухонского Петербурга и его таких же чухонских окрестностей. Всего в Петербурге их (таких полков) было до трёхсот. Как могло правительство проворонить такие толпы? Летом 1917 года я говорил об этом Б. Савинкову — он тогда был военным министром. Савинков обозвал меня паникёром».

Вот как описывал Солоневич повседневную жизнь Кексгольмского лейб-гвардии полка: «Быт этих „бородачей“ был организован нарочито убийственно. Людей почти не выпускали из казарм. А если и выпускали, то им было запрещено посещение кино или театра, чайных или кафе, и даже проезд в трамвае. Я единственный раз в жизни появился на улице в солдатской форме и поехал в трамвае, и меня, раба Божьего, снял какой-то патруль, несмотря на то, что у меня было разрешение комендатуры на езду в трамвае. Зачем было нужно это запрещение — я до сих пор не знаю. Меня в числе нескольких сот иных таких же нелегальных пассажиров заперли в какой-то двор на одной из рот Забалканского проспекта, откуда я сбежал немедленно».

Но были и приятные воспоминания: «Людей кормили на убой — такого борща, как в Кексгольмском полку, я, кажется, никогда больше не едал».

В январе 1917 года Солоневича комиссовали по причине прогрессирующей близорукости и полной «неспособности» к военной службе и ношению оружия. Иван вернулся в штат «Нового времени» и по личному поручению Бориса Алексеевича Суворина, младшего сына владельца газеты, «в последние предреволюционные дни» взялся за сбор информации о том, что же на самом деле происходит в столице, действительно ли всё чревато беспорядками и бунтами. Солоневич, по его словам, «лазил по окраинам, говорил с рабочими, с анархистами, с эсдеками и с полицией. Полиция была убеждена: всё уже пропало. Начальство сгнило. Армия разбита. Хлебные очереди как бикфордовы шнуры».

Февральская революция застала Солоневичей в Петербурге. Отец выждал немного и уехал со своей второй семьёй в Мелитополь, предсказав, что «все российские заварушки — это надолго». Борис успел закончить только четыре семестра кораблестроительного отделения Петроградского политехнического института. Летом 1917 года он отправился к отцу на студенческие каникулы, вряд ли предполагая, что выучиться на кораблестроителя ему не суждено.

Ни в Февральской революции, ни в Октябрьской Иван участия не принимал. По его признанию, он был, в общем-то, пассивным созерцателем событий, осмыслить которые по-настоящему смог значительно позже. Определяли тогдашнюю его жизненную позицию в основном причины «материальные»: «Во время революции я не потерял ни капиталов, ни имущества, так как таковых не имел». То есть ничего не потерял, ничего не приобрёл, поэтому стоит ли так переживать из-за всех этих потрясений?

Размышления Солоневича о революции сконцентрированы в основном в его статьях цикла «Великая фальшивка Февраля» и в книге «Диктатура слоя», написанных уже в эмиграции. По оценке писателя, было много причин, которые привели к Февральской революции, однако той роковой искрой, которая вызвала протесты жителей Петербурга, стали хлебные очереди. Женщины, в основном фабричные работницы, после бесплодного ожидания хлеба стали грабить продовольственные лавки, перегораживать улицы, обвинять власть во всех смертных грехах. О том, как начинался великий российский раздрай, Солоневич вспоминал десятки лет спустя так, как будто это случилось только что: «Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я».

Следуя репортёрскому инстинкту, Солоневич спешил побывать во всех критических пунктах первоначально стихийного, не имевшего политической подоплёки бунта. Бунт стремительно разрастался, подпитываясь негативной энергией толпы, окраинного плебса, уголовно-деклассированных элементов: «На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной: какая тут кровь, когда все ликуют, когда все охвачены почти истерической радостью: более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец, оно рушится».

После разгрома оружейных лавок появились первые жертвы, по версии Солоневича, от неумелого обращения подростков с охотничьим оружием, которые «палили куда попало, лишь бы только палить». Однако цепкий глаз журналиста с самого начала выделил в этом «стихийном сценарии» начала революции энергичных «зловещих людей» в солдатских шинелях без погон, которые деловито грабили магазины, словно показывая пример всем другим. Они тоже стреляли в разные стороны, тоже наугад: иногда от «мальчишеского желания попробовать вновь приобретённое оружие», а иногда «в чисто превентивном порядке: чтобы никто не лез и не мешал». Толпа стала разбегаться, а улицы столицы к вечеру попали под полный контроль «зловещих людей».

В первый же день Февральской революции Солоневичу пришлось столкнуться с бандой «зловещих людей», которые ворвались в его скромное жилище с обыском. Предлог был обычный: якобы из квартиры кто-то стрелял «по революционерам». Солоневич подробно описал этот эпизод, раз и навсегда определивший его отношение к «революционной инициативе масс»:

«Стрелять было не в кого, разве только в соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер — я его, конечно, не предъявил. Я мог бы ухлопать человека два-три из этой банды, но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без никаких. Я предъявил свой студенческий билет — он был принят как свидетельство о политической благонадёжности. Банда открыла два ящика в комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и, поняв, что отсюда ничего путного произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более злачных мест».