Теряя волю, он подвигался и подвигался к буфету, к терпкому запаху. Люба, прости, последний раз. Клянусь… Последний раз… Не могу…

Ухватил с пустого кресла брошенную кем-то газету. Стал у крайнего чистого столика, прикрываясь газетой, «читая».

Кроме озабоченной буфетчицы, которая всё время подтирала тряпкой подтекающий кофейный агрегат, только в центре стояла и ела какая-то девица. («Это хорошо! Это хорошо!» – опять как в закусочной два дня назад залихорадилось у Лунькова.)

В обширном косоплечем пиджаке, в коротких наплывных брючонках, застёгнутых у колен… с украшениями на ушах, как с яхтами… была девица как-то неуместна, преждевременна, что ли. Как рождественская ёлка летом. И ноги в гольфиках – как красные свечки… Зато остальное всё – для турбазы: через плечо сумка «вильгельм-телль», берет на голове – лихо-косо. («Это хорошо! Хорошо! На турбазу едет! На турбазу! Женихов стрелять! Это хорошо!»)

Девица подносила куриное крылышко к лицу – и близорукий взгляд её замирал во вместительных очках. Словно слушал себя. Берёг… И как растение распускался. И девица брала от крылышка зубками кусочек. Где-то видел Луньков всё это, видел. Этот плавающий взгляд, эти очки… (В кинотеатре видел, в кассе, когда покупал на фильм билет.) «Да ладно! ладно! потом! потом!» Он выглядывал из-за газетки, сосредоточивался на «задачке».

Рядом с буфетом какой-то мужчина в форменном плаще лётчика и фуражке гнулся с трубкой в кабине междугороднего телефона-автомата: «Ты слышишь, что я сказал!.. Да где?! Где?! Какая подруга до сих пор! У вас четвёртый час ночи! Какая?!» Он вслушивался в ответ, потом снова точно лез в трубку: «Слушай, Верка, ты её сестра, родная сестра, ладно – согласен… но если… если её не будет… слышишь… если её не будет через полчаса дома!..» Снова слушал. Опять прямой, длинный. Точно подперев в кабине упрямство своё, слепоту. И вновь кричал, сгибаясь: «Ты запомнила, что я сказал?! Повторить?!..»

…вот, Люба, тоже драма… Как у нас когда-то. Уже назрела…

Луньков хмурился. Не знал, куда смотреть. И не заметил, как мужчина в лётном вышел из будки. Как стоял он, тупо уставясь в потухшее стекло кабины. Как возник потом в буфете, и буфетчица отвешивала ему яблок… И Луньков вздрогнул, когда мужчина с тарелкой яблок вдруг встал за его столик. Именно за его, Лунькова. Хотя кругом полно свободных…

Луньков сразу прикрылся газетой. Не выглядывал из-за неё. Что-то резко щёлкнуло. Заскрипело очищаемое яблоко.

Луньков ожидал увидеть боль, страдание, растерянность хотя бы, но лицо мужчины было сужено и зло, как нож, который он сжимал в руке, которым механически, не глядя, чистил яблоки одно за другим. Чистил и вгрызался в них. Вверх-вниз ходили большие уши. Как черепаха, грозилась стронуться и поползти большая форменная фуражка…

…Вот, Люба, вряд ли он понимает, что сейчас очищает и ест… Давно я заметил – у многих так. При большом волнении начинают есть. Жрать…

В буфет вошёл солдатик. В кительке, со значками, в глаженых брючках, аккуратненький, чистенький. Как луна – улыбающееся лицо. Ненец или якут. В руке чемоданчик… Взял у буфетчицы кусочек курицы в гофрированной тарелочке, хлеб и два стакана кофе. Всё перенёс к дальнему столику. Не забыл и чемоданчик – задвинул под столик… Снял, положил рядом фуражку и, окинув взглядом всё высокое стекло, за которым шторою висела ночь, осознанно, в отличие от лётчика, не торопясь, начал есть.

Вдруг мужчина в лётном бросил нож на стол и двинул к телефонной будке. И почти сразу со вспыхнувшим светом послышался опять его влезающий в трубку голос: «Верка, ты запомнила, что я тебе сказал?!»

Нож был красивый, богатый. С множеством назначений. С раскрытым большим главным лезвием в яблочной жижице, с массивной красивой костяной ручкой. «Дорогой», – подумал Луньков. Хотел погладить… словно на морской раковине белые пупырышки на ручке… и появился хозяин. Но прошёл дальше!

– Товарищ! Товарищ! Вы оставили! – Луньков поспешно вытер лезвие, протянул мужчине нож. Ручкой вперёд: – Дорогая вещь…

С какой-то брезгливой злобой мужчина вырвал у Лунькова нож, защёлкнул лезвие, кинул в карман плаща.

Через минуту он стоял со стаканом кофе за столиком с низеньким якутом. Сам длинный, сумеречный, непримиримый. «Да что он лезет-то к людям! Сколько угодно свободных столиков…»

А якут уже пил кофе. Блаженно, растроганно. Как любимый свой чай. Большими глубокими глотками. Как бы приговаривая при этом: хараша-а… Выпил оба стакана. Смотрел на них, поикивал от сытости, думал, видимо: а не выпить ли третий?

* * *

Когда девица, утомившись борьбой с крылышком, отошла, наконец, от столика и стала выводить помадой что-то очень томное (на губах)… когда Луньков, боясь, как бы не убрали гофрированную тарелочку с объедками, сразу сдвинулся к ним и начал жадно доедать… якут словно ударился о него глазами – с растерянной улыбкой смотрел, раскрыв рот… Луньков стал давиться, кашлять. Хватал газету, закрывался, продолжая толкать, толкать объедки в рот.

Якут тут же подошёл к буфету, сунул деньги, взял тарелочку с курицей, хлеб и, показывая всё это Лунькову, поставил на соседний столик. Как зверьку, который не возьмёт с человеческих рук… Всё так же не сводя глаз с растерявшегося Лунькова, улыбался ему, кивал ободряюще головой. Потом пригнулся, левой рукой взял чемоданчик, а правой шарил на столе фуражку… И столкнул вдруг фуражкой стакан с кофе. Прямо на мужчину в лётном. Его стакан. Ему на живот. На белую рубашку!.. Забыв Лунькова, бросил всё, кинулся с платком вытирать рубашку. Мужчина ошарашенно пялился себе на живот. Вдруг с маху, снизу вверх, ударил по круглому усердному лицу. Якут, как-то медленно запрокидываясь, увозя ботинки, повалился и ударился головой о низкие батареи. В лётном прыгнул к нему. Пнул. Раз. Ещё раз… Солдатик скорчился, зажался…

Всё это произошло мгновенно, молчком. На глазах у всех… В перекрестье вытянувшихся отовсюду взглядов – мужчина замер. Как клубок, в спицы схваченный… Но раскинул словно всё, расшвырнул. Пошёл уверенно к лестнице. Длинный, в форме. Но лестницу мыла уборщица. Возила палкой с мокрой тряпкой. Везде было влажно, чисто… И в лётном пошёл к другой лестнице. Чтобы там спуститься на первый этаж. И разинувший рот Луньков не мог понять сначала, осмыслить его чудовищную воспитанность, его чудовищную деликатность с уборщицей…

…Как же так, Люба? После всего, что он только что сотворил. Это же невероятно…

Луньков подбежал к якуту, помог подняться, усаживал на низкий подоконник, к стеклу. «Сейчас, сейчас, паренёк! Он ответит! Не уходи! Никуда не уходи!» Метался, выкрикивал людям: «И вы, вы, пожалуйста, не уходите! Сейчас, я сейчас!» Кинулся вдоль всего этажа. Той же дорогой, к той же лестнице, куда полминуты назад играючи спустилась наглая, плюющая на всех фуражка.

* * *

Внизу было полно народа. На объявленные рейсы ещё шла регистрация. Везде к стойкам, к весам, стояли очереди. С чемоданами, с большими сумками, с коробками, мешками… С натугой вышел откуда-то турист. На спине – натуральная гора Кара-Дага. Увешенная альпенштоками, верёвками и котлами. Турист качался с ней, явно падал.

На него набежал Луньков… Кинулся, подхватил. Помогал. Сбросили. Уже не слыша прохрипевшего «друг!», дальше, дальше продвигался. Снова побежал, высматривал, искал длинного в лётном.

Увидел его возле раскрытого киоска с газетами и журналами. Вместе с другим лётчиком. Плотным, невысокого роста. Выбирали газеты. Длинный, посмеиваясь, похлопывал плотного по плечу. Корешил. Взяли газеты и… дальше пошли. К выходу из аэровокзала!

Луньков догнал. Шёл сзади. Как-то глупо в ногу с ними. Мучительно зачем-то пытался определить – кто старше из них? По званию? У плотного полоски на погонах шире как-то были. Луньков стал трогать его за рукав:

– Товарищ, товарищ!..

Плотный остановился. Оборотился к Лунькову. И мгновенно чем-то сроднился с Кошелевыми…