Изменить стиль страницы

Когда духовенство удалилось, а за ним и мадам де Ментенон в сопровождении герцога де Ноайя, Людовик XIV остался наедине с канцлером и стал перечитывать приписку к завещанию, делать пометки на полях. Он еще не кончил это делать, как маркиза возвратилась и потихоньку уселась в углу. Итак, до самого своего последнего часа король терпит — иногда испытывая удовлетворение, а порой подавляя раздражение — присутствие той, с которой он посчитал нужным тайно бракосочетаться. В тот же вечер, нисколько не обращая внимания ни на нее, ни на любопытных придворных, которые старались потихоньку проникнуть в спальню, Людовик, который не знал, какую передышку даст ему его недуг, подзывал по очереди всех, кому он собирался дать последние предсмертные указания. Каждый подходил при произнесении его имени, выслушивал умирающего и потом, в слезах, уходил в соседний кабинет. Беседа с маршалом де Вильруа длилась семь минут, с генеральным контролером — сто двадцать секунд, с герцогом Орлеанским — не менее четверти часа. Говорят, что король обращался со своим племянником с уважением, по-дружески и сказал, что «он вряд ли найдет в его завещании то, что не доставило бы ему удовольствия, так как он препоручил его заботам наследника и государство»{26}. Затем подошли выслушать наставления умирающего герцог дю Мен, граф Тулузский, герцог Бурбонский, граф де Шароле, принц де Конти. «И все принцы, — уверяет нас Данжо, — возвращались в кабинет очень расстроенными и со слезами на глазах, ни при одном дворе никто никогда не наблюдал более трогательного зрелища; ведь Его Величество король всегда так нежно любил свою семью, он плакал от умиления, давая последние наставления всем этим принцам, а те все пересказывали придворным, находящимся в кабинете и застывшим в глубокой скорби». Но Данжо не говорит, что за этими слезами и скорбными лицами скрывались уже проекты относительно завтрашнего дня, волнения, связанные с тем, какова будет форма регентства и кто будет управлять страной. Помимо всего прочего, набожности и твердости короля, его любезности и ясности ума было уже достаточно, чтобы вызывать у окружающих слезы. С момента первого причастия и до приема семьи Конде канцлер Вуазен стоял на посту между камином спальни и дверью кабинета, слишком далеко от короля, чтобы слышать его наставления, но достаточно близко, чтобы подбежать к нему по его первому зову.

После приема принцев и герцогов пришли хирурги и аптекари, «чтобы перевязать гангренозную ногу». Во время этой процедуры канцлер познакомил герцога Орлеанского с припиской к завещанию короля. В одиннадцать часов совершенно обессилевший монарх приказал задернуть занавеску. И тогда маркиза потихоньку вышла из его спальни и пошла подкрепиться.

Двадцать шестого утром во всех комнатах вокруг спальни Его Величества было полно народа, принцы и приближенные толпились в кабинетах, обычные вельможи заполняли все пространство между большими апартаментами и Галереей зеркал. «Около десяти часов медики перевязали ногу короля и сделали несколько надрезов до самой кости; и когда увидели, что гангрена уже достигла такой глубины, то не осталось сомнения, вопреки всем надеждам на лучший исход, что она идет изнутри и что никакие лекарства не смогут спасти больного». Мадам де Ментенон присутствовала при этих жестоких процедурах. Король сначала попросил ее вежливо и ласково удалиться, «ибо ее присутствие его слишком волновало». Она тогда сделала вид, что ушла; «но после этой перевязки король ей сказал, что раз никакие лекарства не смогут ему помочь, он просит ему позволить хотя бы умереть спокойно»{26}. Последующие события покажут, что маркиза была готова выполнить эту просьбу, но не сразу: она позволит своему коронованному супругу умереть спокойно; но час кончины был еще не близок.

Людовик XIV, у которого было больше сомнений, чем у мадам де Ментенон, относительно срока, который ему был еще отпущен для жизни и которому с детства внушили, что «никому не ведомы ни день, ни час кончины», продолжал раздавать — пока сохранялась ясность ума — инструкции, которые имели, с его точки зрения, большую важность. В полдень он приказал привести к нему своего правнука, наследника престола (будущему Людовику XV было в то время ровно пять с половиной лет). Он его поцеловал и произнес небольшую речь, которая была своего рода нравственным завещанием и публичной исповедью в стиле великого Людовика XIV и в благочестивом духе отца Летелье: «Мой дорогой малыш, вы станете великим королем, но счастье ваше будет зависеть от того, как вы будете повиноваться воле Господа и как вы будете стараться облегчить участь ваших подданных. Для этого нужно, чтобы вы избегали как могли войну: войны — это разорение народов. Не следуйте моим плохим примерам; я часто начинал войны слишком легкомысленно и продолжал их вести из тщеславия. Не подражайте мне и будьте миролюбивым королем, и пусть облегчение участи ваших подданных будет вашей главной заботой»{26}. За этим последовал совет слушаться вышеупомянутого отца Летелье и мадам де Вантадур.

Эта исповедь была в какой-то мере подсказана духовником, который превысил в данном случае свои полномочия. В доказательство этому можно привести следующий неслыханный факт: КОРОЛЬ ПРИЗНАЕТСЯ В ГРЕХАХ, В КОТОРЫХ ОН НЕ ПОВИНЕН. Настоящая книга показала, мы надеемся, что войны в царствование Людовика XIV (за исключением, пожалуй, Голландской войны) были абсолютно законными, особенно последняя из них. В продолжительности войн, особенно двух последних, которые были просто нескончаемыми, повинны в основном наши противники, все эти Вильгельмы Оранские, Мальборо, Хайнсиусы, Габсбурги. (Людовик XIV — об этом свидетельствовала изо дня в день мадам де Ментенон — все время думал, в противоположность им, о своих подданных, понимал их тяжелое положение и сочувствовал им, стараясь найти способ облегчить их участь.)

Обращение такого характера к правнуку носит следы определенной интеллектуальной усталости монарха, что же касается стиля его изложения, то он прекрасен, благороден, как всегда, лаконичен, словом, достоин восхищения. Нельзя не преклониться с моральной и духовной точки зрения перед величием христианского стремления к добровольному самоуничижению. «Блаженны кроткие, блаженны миротворцы!» Этот отец Летелье, который не был ни кротким, ни миротворцем, все же способствовал укреплению в душе короля редких добродетелей, отмеченных Господом в Его Нагорной проповеди, учил его следовать этим евангельским советам, которые являются основными опорами христианства, верного своим истокам.

После этой короткой и серьезной аудиенции король вызвал в спальню герцога дю Мена и графа Тулузского, с которыми он говорил при закрытых дверях, а потом и герцога Орлеанского. «В половине первого он прослушал мессу, — пишет Данжо, — с широко открытыми глазами, молясь Богу с удивительной горячностью». Он побеседовал затем с кардиналами де Бисси и де Роганом. «Он им заявил, что хочет умереть так же, как и жил, верным сыном Римской апостольской церкви, и что он предпочел бы потерять тысячу жизней, чем иметь другие чувства и суждения». Он также коснулся своей антипротестантской и антиянсенистской политики: он ее считал правильной и вполне законной, хотя и знал, что его упрекали — и долго еще будут упрекать — в том, что «он злоупотребил своим авторитетом». Он также знал (и это он напомнил прелатам), что никогда не предпринимал никаких акций в церковных делах, не согласовав это предварительно с авторитетами Церкви. Но мы фактически не имеем точного свидетельства об этой столь важной аудиенции. Маркиз де Данжо, который упоминает о ней дважды, уверяет, с одной стороны, что она длилась всего лишь одну минуту, а с другой стороны, говорит, что королевская речь «была длинной». Следует поэтому отказаться от надежды когда-либо восстановить во всех подробностях детали этой встречи; но обычно придерживаются мнения, что король хотел подтвердить свою верность Церкви — так всегда делали все завещатели, все покаявшиеся, все умирающие — и упомянуть о своем рвении и о том, что высшее духовенство не могло бы его упрекнуть в ложном рвении, ибо прежде оно-то и подталкивало его на это, силою своих митр, посохов и теологии.