Изменить стиль страницы

— Хватит, пошли, кончились песни, — заявил Гурьяныч, перекидывая через плечо глухаря и направляясь на табор.

Налетел недобрый ветер. Смолкли и молодые музыканты. Так хорошо начавшийся день внезапно помрачнел. Старик остановился, стащил с головы шапку, внимательно осмотрел плотный войлок туч, затянувших небо, прислушался, пытаясь понять, почему так тревожно гудит старый лес.

— Кажись, снегу надует, — сказал Гурьяныч и торопливо зашагал дальше.

На таборе тишина. Тоненькая струйка дыма дотлевающей головешки. Сонный Жулик. Пасущаяся Кудряшка. Тут все, как бросили мы. И даже Пашка лежит на своем месте с согнутыми в коленках ногами, закутанный с головою одеялом, как будто он и не уходил.

Гурьяныч предупреждает меня, чтобы я не шумел, крадется к сосне, бесшумно опускает глухаря. Приставляет к дереву шомполку. Затем развязывает кушак, складывает его вдвое, дает мне один конец и начинает вить жгут.

— Притворяется… Ужо я его разбужу… — еле слышно шепчет старик мне на ухо.

Я слежу за лицом Гурьяныча, хочу узнать, насколько это серьезно. Но на лице не заметно и тени гнева, а под усами — плохо спрятанная смешинка.

Гурьяныч ощупывает рукою скрученный жгут, ослабляет его немного, чтобы не так больно бил, и начинает подкрадываться. Обходит на цыпочках костер, пригибается, почти не дышит…

А Пашка ничего не чует, спит себе.

Старик останавливается у изголовья, замахивается жгутом и левой рукой сдергивает одеяло — на постели вместо Пашки три чурбака, положенные так, будто человек лежит с согнутыми коленками. Гурьяныч смотрит растерянно то на меня, то на чурбаки. Мы обескуражены.

— Вот и уследи, вот и усмотри за ним, не успеешь оглянуться — что-нибудь да натворит. Теперь все козыри в его руках! — И старик с досадой заталкивает чурбаки в огонь.

А с опушки раздается хохот Пашки! Потом слышим:

— Дедушка, не жги чурбаки, может, еще ночевать будем.

— Иди, иди, я те, шельмец!..

Пашка появляется на стоянке с глухарем за спиною, радостный, веселый. Из него так и брызжет мальчишеский задор, неукротимая радость удавшейся проделки.

Таков уж он, ничего не поделаешь. И в этом возрасте уже сказывается характер. Хвалю его в душе. Мне хочется обнять его и потрепать за мокрый чуб.

Пашкин верх. Об этом шумит бор, поют птицы, кричит в небе беркут — все за него. Но ему и этого мало. Он не может без проделок. Вижу, вешает своих трех глухарей на сучок, за ноги; ветерок раздувает перья, от этого птицы кажутся огромными. Моего же глухаря Пашка вешает рядом за голову, и он по сравнению с теми кажется цыпленком. Парнишка подсаживается ко мне, а сам нет-нет да и покосится на птиц, и по его лицу скользит лукавая улыбка.

Он достает из кармана затасканный сухарь, сдувает с него пыль. Разламывает пополам и с великодушием победителя протягивает мне половину. Сухарь хрустко лопается на зубах. До чего же вкусным кажется он, приправленный мясным запахом, что плывет из котла!

— Дедушка, останемся на вечернюю зарю, — начинает Пашка.

— Не жадничай, три глухаря — куда с добром, — категорически отвергает тот. — Завтра тебе в школу и дяде Грише на работу.

— Мы до зари выйдем, успею к занятиям. — Парнишка подсаживается к деду. Липнет к нему.

Я вижу, как добреют глаза Гурьяныча — приятна ему ласка Пашки. Нет для старика большей радости, как эта близость с внуком.

Вот оно человеческое счастье!

А ведь у этих людей нет никаких богатств. Живут на смолокурне в Медвежьем логу. Спят на жестких постелях. Деньги считают по копейкам. Плохо одеты да и едят, видимо, не очень-то сытно. И все-таки они по-настоящему счастливы своими добрыми делами, чистой любовью друг к другу, своим честным трудом.

— Останемся, дедушка… — начинает приставать Пашка. — Еще пару глухарей добудем, сдадим в столовую, бабушке обутки купим: ей ведь ходить не в чем.

У Гурьяныча хмурятся брови. Лицо мрачнеет. Шевелятся желваки. Пропадает ласковость в глазах. Он поворачивает голову к внуку, смотрит на него в упор, пронизывая пытливым взглядом до самого сердца. Что-то в словах Пашки расстроило его. Он легонько отталкивает от себя парнишку, встает, берет чайник и неровным, сбивчивым шагом, не видя, что под ногами, медленно идет в ложок за водою.

— Дедушка! — кричит ему вдогонку Пашка. — В чайнике кипяток запаренный, зачем взял?

Старик не слышит его, не убавляет шаг, так и уходит тяжелой старческой походкой за стволы сосен.

— Он всегда расстраивается, когда я хочу что-нибудь сделать бабушке. «Ты, говорит, сам еще дитя, вот подрастешь…» — объясняет Пашка, — Но это пройдет. А вы хотите остаться?

Я согласен с ним: надо задержаться на вечернюю зарю, добыть пару глухарей. Пусть сбудется Пашкино желание, о котором он сказал деду. Представляю радость бабушки, когда внук положит перед ней давно желанные ботинки, как она будет их обливать слезами, как зацелует Пашку, прижимая к груди его. взлохмаченную голову. Потом бабушка начнет любовно рассматривать эти обутки, примерять, прятать в сундук. Наверняка достанет заветную баночку брусничного варенья, заставит Гурьяныча принести из погреба соленых груздей, а Пашку пошлет ставить самовар. Станут долго пить чай с румяными баранками, тоже привезенными бабушке из поселка. И все трое в эти минуты будут самыми счастливыми на свете…

Пришел Гурьяныч. Его мрачные мысли еще не развеялись. Я наливаю ему супу. Пашка сыплет в него горсть сухарей.

— Кудряшка совсем отощала на ветоши. Позавтракаем и будем подаваться к дому, — говорит старик после долгого молчания твердым голосом, выдерживая просительный Пашкин взгляд. — Погода-то не за нас, вишь, дурить начинает, — продолжает он.

— Дедушка, ты забирай вещи и иди с Кудряшкой, а мы останемся на вечернюю зарю и сразу, как луна взойдет, тронемся. Только расскажи, как нам идти.

Старик не отвечает.

Завтракаем молча. Над нами серое, безрадостное небо с голубым просветом у западного горизонта. Поднимается ветер. Бор гудит. Стая мелких лесных птиц, укрывшись в чаще, ведет ожесточенный спор. Видно, и они не знают, какая ожидается погода.

— Седлай Кудряшку, — говорит Гурьяныч, поднимаясь и стряхивая с бороды хлебные крошки. — Да смотри, Пашка, ночью пойдете — не сходите с бора, слева болото держите, а справа — еловую чащобу. Километра через три на тропу выйдете, ею и доберетесь до поселка.

НОЧНОЙ БУРАН

Как только Гурьяныч с Кудряшкой и Жуликом скрылись из виду, стало скучно. Нет солнца, нет птичьих песен в бору, и небо хмурое. Хорошо, что костер весело трещит и не дает унывать.

А ветер не на шутку разгулялся над бором. Косматый тяжелый туман, как снежная лавина, ползет низом по всему лесному пространству, обшаривая мари, лога, пытаясь взобраться на верх гребней, но ветер прижимает его к земле, гонит дальше…

Кладу на огонь последние два кряжа — сноп искристых брызг взметнулся по ветру.

Пашка, положив под голову чурбак, ложится на хвою и, прикрывшись телогрейкой, быстро засыпает. Не пробуждаясь, он поворачивает к огню то спину, то грудь — это уже привычка таежника.

Я почистил браунинг и Пашкину «ижевку». Сходил за дровами. Не знаю, чем еще занять себя. Страшно медленно тянется время. Вдруг ветер стих, будто разбившись о стену. Застыл разлохмаченный бор. Туман, редея, ползет вверх, сливаясь с быстро несущимися тучами.

С мутного неба падает пушистый снег.

Чудны, непостижимы дела твои, великая Природа! Только что было солнечное утро, пели птицы, весело шумели ручейки — и вот снег! Чего доброго, вернется зима.

Снежинки падают на раскрасневшееся от костра сонное лицо Пашки, жалят его капельками холода. Пашка отмахивается от них, как от мошки, и просыпается.

— Снег! — кричит он, вскакивая и осматриваясь.

В бору тихо — только шорох падающего снега. Он сыплется сильнее, гуще. Уже не тает на охлажденной земле, покрывает ее пушистой белизною… Снег заслоняет мир, прячет под собой только что народившуюся зелень и редкие цветы, разбуженные первым обманчивым дыханием весны.