Но техник-сержант Гарп был не только сиротой: это был полный идиот со словарным запасом, состоящим из одного слова, который не мог бы даже сделать заявления для прессы. А главное, на газетных фотографиях стрелок Гарп всегда улыбался.
Когда свихнувшийся сержант был доставлен в «Бостонскую Милосердия», Дженни не знала, к какой группе его отнести. Он явно был «отрешенный», послушнее ребенка, но что с ним случилось еще, понять было невозможно.
— Привет! Как дела? — спросила она, когда ухмыляющегося Гарпа ввезли в палату.
— Гарп! — отрапортовал тот.
Глазодвигательный нерв был частично восстановлен, и теперь его глаза скорее прыгали, чем вращались, но зато руки были в варежках из марли; в больничном отсеке транспортного судна случайно возник пожар, и Гарп решил поиграть с огнем в буквальном смысле слова. Увидев огонь, он протянул к нему руки, языки пламени лизнули лицо и вдобавок ко всему сожгли брови. Дженни сочла, что он очень похож на бритую сову. Из-за ожогов она отнесла его в особую группу «наружно-отрешенных». Но с Гарпом было еще кое-что. Опаленные ладони были так толсто забинтованы, что он не мог заниматься онанизмом, чему предавался часто и с успехом, но всегда неосознанно, как было записано в его истории болезни. И врачи, наблюдавшие его на корабле после пожара, стали опасаться депрессии — ведь он лишился единственного доступного ему развлечения, по крайней мере до тех пор, пока заживут руки.
Возможно, у Гарпа были повреждены и внутренние органы. В голове у него застряло множество мелких осколков, какая-то часть осела в недоступных скальпелю участках мозга, и не было никакой возможности их извлечь. Безумная лоботомия, проделанная над его мозгом, могла оказаться только началом его бед, процесс внутреннего разрушения мозговой ткани, скорее всего, прогрессировал.
«Мы и так довольно быстро деградируем, — писал Гарп, — и без помощи зенитного огня».
В больнице еще до появления сержанта Гарпа был раненый со схожими повреждениями головы. Несколько месяцев он чувствовал себя вполне сносно, беседовал сам с собой, изредка мочился в постель. Потом начали выпадать волосы, появились нарушения речи, а перед самой смертью стали расти молочные железы.
Исходя из всей имеющейся информации, а также из рентгеновских снимков, Дженни Филдз заключила, что Гарп, по всей видимости, безнадежен.
Но она находила его очень милым. Бывший башенный стрелок был маленький, изящный человечек, невинный и непосредственный, как двухлетний ребенок. Он кричал: «Гарп!», когда был голоден или чему-нибудь радовался; произносил «Гарп?» с вопросительной интонацией, когда был чем-то озадачен или беседовал с незнакомым человеком, и спокойно говорил «Гарп», узнавая собеседника. Обычно он делал все, что ему говорили, но целиком на него нельзя было положиться: он быстро все забывал. К тому же вел себя то как послушный шестилетний ребенок, то как любопытный двухлетний малыш.
В депрессию он впадал, судя по истории болезни, всякий раз, когда у него вставал член. В такие минуты он сжимал свой бедный выросший «питер» забинтованными руками и плакал. Он плакал потому, что марля не доставляла ему того удовольствия, запечатлевшегося в искореженном мозгу, какое доставляли ладони, к тому же всякое неосторожное движение причиняло рукам сильнейшую боль. В такие минуты Дженни Филдз приходила ему на помощь. Она чесала ему спину между лопатками, пока он не начинал жмуриться, как кот, и все это время разговаривала с ним, меняя интонации, чтобы удерживать его ускользающее внимание. Обычно медсестры говорили с больными ровным убаюкивающим голосом, но Дженни понимала, что Гарпу нужен вовсе не сон. Он был маленьким ребенком, и ему было скучно; значит, его надо развлекать. И Дженни старалась вовсю. Она включала радио, но некоторые передачи расстраивали Гарпа; почему — сказать никто не мог. От других у него моментально вставал член; в результате — очередная депрессия и так далее. Однажды от какой-то передачи у Гарпа произошла поллюция; это так удивило и обрадовало его, что ему с тех пор доставляло удовольствие просто смотреть на радиоприемник. Но увы! Дженни не могла повторить ту передачу, а никакая другая не имела подобного действия. Она знала, что, если бы удалось подключить бедного Гарпа к «поллюционной» программе, это намного облегчило бы ей работу и скрасило ему жизнь. Но, к сожалению, легкие пути в жизни выпадают редко.
Она долго пыталась научить его новым словам, но у нее ничего не выходило. Когда она кормила Гарпа и видела, что еда ему нравится, она говорила:
— Хорошо! Это хорошо!
— Гарп, — соглашался он.
А когда он выплевывал еду на слюнявчик, скорчив жуткую гримасу, она говорила:
— Плохо! Это плохо, правда?
— Гарп! — следовал стандартный ответ.
Первым признаком ухудшения его состояния для Дженни стало исчезновение в единственном слове звука «г». Однажды утром он встретил ее радостным «Арп».
— Гарп, — строго сказала она ему. — Гарп.
— Арп, — повторил он. И Дженни поняла, что конец близок.
Его возраст, казалось, уменьшается с каждым днем. Во сне он теперь махал сжатыми кулачками, его губы вытягивались в трубочку, щеки двигались, как при сосании, веки дрожали. Дженни долго общалась с младенцами и потому знала: башенный стрелок сосал во сне материнскую грудь. Она даже подумывала, не взять ли в родильном отделении пустышку, но у нее не было ни малейшего желания там появляться: шутки акушерок теперь раздражали ее. («А вот и наша Дева Мария явилась за соской для своего чада. Дженни, а кто же счастливый отец?») Она смотрела, как сержант Гарп сосет во сне, и воображала последние стадии его жизни: тихо, безмятежно вернется он в зародышевое состояние и перестанет дышать легкими; затем его душа счастливо разделится надвое — одна забудется грезами яйцеклетки, вторая — снами сперматозоида. И, в конце концов, его просто не станет.
В общем, к этому все и шло. Младенческая стадия так усилилась, что Гарп стал просыпаться для кормления каждые четыре часа; он даже плакал теперь, как младенец: у него краснело лицо, катились слезы и тут же высыхали, стоило Дженни заговорить или включить радио. Как-то она почесала ему спину и он срыгнул. Дженни не выдержала и расплакалась. Она сидела у его изголовья и молила Бога, чтобы он даровал ему быструю, безболезненную дорогу в материнскую утробу и дальше в небытие.
Хоть бы руки у него зажили, думала она; тогда он мог бы сосать свой палец. Просыпаясь, он начинал требовать грудь, Дженни давала ему собственный палец, он хватал его губами и начинал сосать. И хотя у него были вполне крепкие зубы взрослого человека, он ни разу не укусил ее: очевидно, в его младенческом восприятии десны у него были беззубые. Это и толкнуло Дженни как-то ночью дать ему грудь. Он сосал ее пустую грудь с вожделением, и Дженни почувствовала — если так пойдет дальше, у нее появится молоко. Однажды она ощутила в своем чреве сильный толчок, наполнивший ее неведомым чувством, материнским и сексуальным одновременно. Воображение ее разыгралось, и она на миг всерьез поверила, что сможет забеременеть просто оттого, что «грудной» башенный стрелок будет сосать ее грудь.
Так все и шло, но оказалось, стрелок Гарп не весь еще обратился в младенца. Однажды ночью, когда он сосал ее, Дженни заметила, что его член приподнял простыню; неуклюжими забинтованными руками Гарп тер его, всхлипывая от огорчения и не отпуская груди. Тогда Дженни решила ему помочь: взяла источник его мучений своей прохладной, напудренной тальком рукой. Гарп сразу же перестал сосать и начал просто тыкаться в ее грудь.
— Ар, — простонал он. Теперь пропало и «П».
Сначала «Гарп», потом «Арп» и вот теперь только «Ар»; она знала — он умирает. Остались только одна гласная и одна согласная.
Когда он кончил, его сперма, мокрая и горячая, наполнила ее ладонь. Под простыней пахло, как летом в оранжерее; это был запах неслыханного плодородия, неукротимого и безграничного: что ни посади — расцветет. Достаточно плеснуть ее в оранжерею, и дети будут расти, как грибы.