Часть строевая была организована проще простого. Училище представляло собою батальон, с батальонным командиром и адъютантом и четырьмя ротными командирами. У каждого ротного командира под начальством было два младших офицера, они же курсовые офицеры младшего и старшего курса.
Распорядок дня в Училище был такой. Вставали уже не в 6 часов, как в корпусе, а в 7 и не по барабану или горнисту, а по команде дежурного. 20 минут давалось на одеванье и мытье, а затем роту выстраивал фельдфебель, пелась короткая молитва, а затем строем-же шли вниз в столовую пить чай. Из столовой уже поодиночке заходили в роту за книгами и подымались в третий этаж, где помещались классы.
В 8 ч. 10 м. приходили преподаватели и начинались лекции. Говорю «лекции», а не «уроки», потому что система преподавания была лекционная. По каждому предмету полагалось прочесть известное число лекций, чтобы закончить «отдел», который нужно было сдавать тому же преподавателю на «репетициях». Репетиции производились в тех же классах, по понедельникам и средам, начинались в 6 часов и затягивались нередко до 10 и 11 вечера. В противоположность корпусным урокам, где каждый вел приблизительный расчет, когда его спросят и где можно было «проскочить», училищные репетиции было дело серьезное. Спрашивали всех по списку и в течении 10–15 минут прощупывали каждого до костей, гоняя его по всему отделу.
Утренние лекции кончались в 12 часов и в 12.30 все строем шли завтракать. Кормили в Училище очень хорошо, пища была простая, но сытная и вкусная. Из юнкеров старшего курса каждый день один назначался «дежурным по кухне», и на его обязанности было следить, чтобы вся провизия, которая полагалась по раскладке, была бы надлежащим образом использована.
От 2-х до 4-х с половиной, занимались строевыми занятиями, гимнастикой, фехтованием и уставами. На строевые занятия нужно было переодеваться в мундиры и высокие сапоги. Производились занятия или в огромном манеже, помещавшемся через улицу, или на большом училищном плацу. На плацу, памятуя заветы основателя Училища, гросмейстера плацпарадной науки императора Павла, с одушевлением занимались тихим шагом, так чтобы ступня ноги, идя все время параллельно земле, выносилась на аршин вперед, молодецкой стойкой и лихими ружейными приемами. В этих последних юнкера достигали предельной ловкости и чистоты, часто практикуясь в роте перед зеркалом, в свободное время и не будучи никем к тому понуждаемы.
Вернувшись в роту после занятий, все переодевались в белые рубашки и длинные штаны и к 5 часам шли на обед. Как всегда, в столовую шли строем, а возвращались одиночным порядком. По средам, в дни репетиций старшего курса, в столовой за обедом играла музыка. После 6 часов наступало «свободное время» и каждый мог заниматься, чем ему угодно. В училище была недурная библиотека, и в читальне на столах лежали журналы и газеты. Существовала «чайная комната». Там по дешевым ценам отпускались стаканы чаю и продавались булки, всякие печенья и сладости. У каждого корпуса был свой стол. Наконец, вечером можно было пойти в «портретный зал». Там стоял рояль и там любители занимались вокальным и музыкальным искусством. Самое умное было, конечно, пойти заниматься, т. е. готовиться к очередной репетиции, в большой комнате, где по стенам стояли шинельные шкафы, а посередине столы и стулья и которая носила название «зубрилки». В зубрилке требовалось соблюдать тишину и все ее нарушавшие оттуда немедленно изгонялись. Помню, что первые два месяца все мои репетиции: регулярно оканчивались скандальным провалом, единственно потому, что я, как и многие другие первогодники, не научился еще надлежащим образом распределять свое время. В корпусе были «вечерние занятия», куда приходил воспитатель и на которых волей неволей заниматься приходилось. В Училище никто над душой у тебя не стоял и после обеда ты официально был свободен. А затем как-то незаметно подкрадывалась понедельничная репетиция, скверная еще потому, что приходилась после праздничного отпуска, а в 6 часов вечера молодому человеку приходилось отправляться на заклание. И если он на репетиции проваливался, то виноват был он сам и никто больше, так как времени для подготовки было достаточно. Ни о каком лицеприятии, конечно, не могло быть и речи, т. к. экзаменовавший вряд ли мог знать всех отвечавших юнкеров в лицо.
Вообще, чем хорошо было Училище, это тем, что за нами, первый раз после семи лет, признавали права, правда, небольшие, права нижнего чина, но все-же права. На несправедливости и грубости можно было жаловаться. Помню раз уже на старшем курсе, на уроке верховой езды, идя в смене первым номером, я нарочно пошел полной рысью, заставляя всю смену скакать за мной галопом. Наш инструктор, лихой штабс-ротмистр Гудима, несколько раз мне кричал: «первый номер, короче повод!», наконец потерял терпение, огрел меня бичем по ноге и выругался непечатно. На удар бичем нельзя было обидеться. Тот, кто гоняет смену, всегда мог сказать, что хотел ударить по лошади, но на ругань я обозлился и, выйдя из манежа, принес официальную жалобу батальонному командиру. Конец был такой. За шалости на уроке верховой езды меня посадили на двое суток, но на следующем уроке, в присутствии всей смены, Гудима передо мной извинился.
В отпуск из Училища отпускали по субботам после завтрака на, воскресенье, по праздникам и по средам. Все желающие идти в отпуск Должны были записаться в книгу, которая подписывалась ротным командиром. Случалось, что за какую-нибудь провинность из книги вас вычеркивали.
В течение целых двух лет, особенно на младшем курсе, процедура увольнения в отпуск, была для юнкеров сложная и довольно страшная. Рядом с главной лестницей, на площадке перед дежурной комнатой, было вделано в стену огромное зеркало, больше человеческого роста. Дежурный по училищу офицер отпускал юнкеров в определенные часы, в два, в четыре и в шесть. К этому часу со всех четырех рот на площадку перед зеркалом собирались группы юнкеров, одетых, вымытых и вычищенных так, что лучше нельзя. Все, что было на юнкере медного, герб на шапке, бляха на поясе, вензеля на погонах, пуговицы, все было начищено толченым кирпичей и блестело ослепительно. На шинели ни пушинки и все скидки расправлены и уложены. Перчатки белее снега. Сапоги сияли. Башлык, если дело было зимою, сзади не торчал колом, а плотно прилегал к спине, спереди же лежал крест-на-крест, правая лопасть сверху и обе вылезал из-под пояса ровнехонько на два пальца, не больше и не меньше. В таком великолепии собирались юнкера перед зеркалом, оглядывая себя и друг друга и всегда еще находя что-нибудь разгладить, подтянуть или выправить. Наконец, били часы и из дежурной комнаты раздавался голос офицера:
— Являться!
Топография местности была такая: от зеркала на площадку нужно было сделать несколько шагов, повернуть направо и углубиться в длинный узенький корридорчик, куда входить можно было только и по одному. Пройдя бодрым шагом корридорчик, юнкер дебушировал в дежурную комнату, где прямо против корридорного устья за письменным столом сидел дежурный офицер и орлиным взором оглядывал приближающегося. Остановившись в двух шагах перед столом, юнкер со щелком приставлял ногу. Одновременно взлетала к головному убору его правая рука в перчатке, и не как-нибудь, а в одной плоскости с плечом, таким образом, что никому близко справа от юнкера стоять не рекомендовалось. Непосредственно за щелком ноги и взмахом руки, нужно было громко, отчетливо и не торопясь произнести следующую фразу:
— Господин капитан, позвольте билет юнкеру такой-то роты, такому-то, уволенному в город до поздних часов, билет номер такой-то.
На это мог последовать ответ в разных вариантах. Например то, что случалось чаще всего, главным образом па младшем курсе:
— К зеркалу!
Это обозначало, что острый глаз начальства подметил какую-то крохотную неисправность в одежде и что всю явку нужно начинать сначала. Для этого нужно было вернуться к зеркалу, повертеться перед ним, спросить совета товарищей и еще раз стать в хвост.