Наконец, уже очень поздно, так под утро, И. И. неуверенно поднялся на ноги, подозвал Литовёта и развернул свой трехстворчатый бумажник.
— Ну, говори, любезный, сколько с меня следует!
Литовёт молчит. А сидевший с Синебрюховым рядом полковник тоже встал и говорит ему:
— Иван Иваныч, спрячьте Ваш бумажник. Вы наш гость, а гости у нас не платят…
Тот так и сел.
— Как не платят, да я тут всем распоряжался, всем командовал, все заказывал… А Вы мне платить не даете… Да как же Вы можете меня так конфузить?!
А ему в ответ: — Извините, нам очень неприятно и мы Вас очень уважаем, но менять для Вас двухсотлетние порядки мы не станем…
— Так что мне теперь делать? Ну, а молодцов Ваших, что подавали нам, можно поблагодарить?
— Это, конечно, можно.
Опять был позван Литовёт и из трехстворчатого бумажника ему самому и на всю братью собранских служащих было вручено две радужных бумажки, иными словами двести рублей, сумма по тем временам немалая, больше чем два месячных жалованья младшего офицера.
Тут же, не выходя из комнаты, И. И. всех присутствующих пригласил на следующее воскресенье к себе ужинать. И что это был за ужин… Вспоминая сейчас даже не верится, чтобы в пище и питье люди могли устраивать такие неистовства. Свежая икра в серебряных ведрах, лангусты величиною с большую тарелку, седло дикой козы, самые дорогие французские вина, цветы из Ниццы… А уж шампанского, хоть, залейся. На ужин было приглашено и наше духовенство. Все веселились и особенно протодьякон, который в конце ужина провозгласил хозяину многолетие такой густоты, что люстра дрожала…
Кстати о нашем духовенстве.
В соответствии с приходом и причт был большой: три священника, три дьякона, несколько псаломщиков, много сторожей к старший над ними, правая рука ктитора, с 13-го года полковой знамещик, подпрапорщик Рафаил Ал. Чтецов, с бородой до половины груди и с крестами и медалями с левого плеча, до правого.
Собор был открыт с раннего утра и до позднего вечера и за свечным ящиком постоянно стоял Чтецов. Домой он уходил, кажется, только обедать и спать.
Настоятелем Собора в мое время был протоиерей о. Александр Алексеев, проведший с полком всю войну. На походе он, в зависимости от сезона, или в сером армяке и меховой шапке, или в соломенной шляпе, ехал верхом на смирной толстой серой лошадке и со своим чисто русским широким лицом и окладистой седой бородой, был похож больше на зажиточного мельника, чем на духовное лицо. Человек он был добрый, но без всякой сладости и обращения был скорее сурового. Красноречием не отличался и слова любил простые и внушительные. На войне во время проповедей он громил солдат, да и «господ офицеров» за леность и нерадение к церковным службам, угрожающе размахивая крестом.
До сих пор не могу забыть одно его обращение к духовным чадам. Обращение это было так удачно и столь уместно, что в этот раз вне всякого сомнения дошло, куда нужно.
Новый 1915 год наш Полк встречал на отдыхе в посаде Гощин, под Варшавой. К 12 часам ночи, в лучшем доме местечка, в училище, отведенном под офицерское собрание, был приготовлен ужин, а перед ужином, по православному обычаю, должен был состояться новогодний молебен. Перед началом молебна о. Александр посмотрел на нас сурово и самым простым языком сказал приблизительно следующее:
— Дорогие братия, все люди ходят под Богом, а на войне особенно. Вот вы все, пять месяцев тому назад, вышли из нашего родного города на войну. Все вы были тогда сильны и здоровы. И сколько из вас за. этот короткий срок превратилось в беспомощных инвалидов, и скольких из вас Господь Бог уже призвал к Себе… А война еще только началась… Нам неизвестно, кого из вас, из здесь предстоящих и молящихся, призовет Он к себе в этом году. Но можно сказать с уверенностью, что многие из вас будущего 1916 года на этой земле не увидят… Даже тех из вас, которые останутся живы, и тех ждут раны и болезни, тяжелые труды и тяжелые испытания… Помолитесь же от всего сердца Господу Богу, чтобы послал Он вам силы переносить эти тяготы спокойно и безропотно, как должно православному христианину. А тем, кого позовет Господь Бог к Себе, пусть подаст Он добрый ответ на страшном Своем судилище… Аминь!
Слово было короче воробьиного носа, но сказано оно было столь внушительно и так кстати, что все мы, и верующие и маловерующие, в этот раз молились по-настоящему, истово и от всего сердца.
Солдаты о. Александра откровенно побаивались, а офицеры относились к нему с почтением. Единственное исключение составляли молодые доктора, которые на походе изо дня в день, ночуя с ним в одной халупе, наглели до того, что крали и поедали за утренним кофе просфоры, которые собственноручно пек настоятель для совершения литургии.
В атаки впереди солдат о. Александр не ходил, да вряд ли это было и нужно, но для напутствия умирающих появлялся всюду, где это требовалось. Во время боев, в эпитрахили, с крестом и с запасными дарами, он находился обыкновенно на ближайшем к сражению перевязочном пункте, не отставая от докторов, к которым, несмотря на их проделки, он чувствовал определенную слабость.
Вторым священником был о. Иоанн Философов. В противоположность настоятелю, он был человек светский, знал иностранные языки, имел хорошую библиотеку и очень недурно говорил. При красивой и представительной наружности, он обладал удивительно приятным и музыкальным голосом. Служил он прекрасно. Незадолго до конца войны он был переведен настоятелем в Никольский Морской собор.
Третьим священником был о. Иоанн Егоров. Человек молодой и горячий, магистрант Петербургской академии, совершенно исключительный проповедник, он был пастырем новой формации, в стиле известного в свое время о. Григория Петрова.
Когда наша третья маршевая рота, с Дивовым и со мной, в середине ноября 14 года выезжала на пополнение действующего полка, ранним утром, перед самой посадкой в вагоны, мы все триста человек, строем и с винтовками пошли в собор, принять от него последнее благословение. Помню, что всю раннюю обедню в церкви стояли с винтовками. С винтовками в руках и причащались Святых Тайн. Перед причастием о. Иоанн устроил нам всем общую громкую исповедь. Провел он ее так, что почти все мы вышли из церкви с омытой душой и со слезами на глазах.
Как большинство русских интеллигентов, февральскую революцию о. Иоанн принял всерьез и очень ей обрадовался. А тут подоспели страстная неделя и Пасха. По традиции в страстную пятницу вынос плащаницы совершался всегда с большой торжественностью. В мирное время на вынос обязательно являлся командир полка и все офицеры в мундирах. Он же и выносил плащаницу из алтаря, вместе с тремя полковниками по старшинству. На Пасху 17-го года полк был на войне, но все церемонии производились по старому, только в сокращенном виде. Вместо командира полка плащаницу выносил полковник командир Запасного батальона, вместо полковников ассистировали ему капитаны, командиры рот, вместо всех офицеров явились больные и раненые, лечившиеся в Петербурге. В этом качестве явился и я с палочкой и устроился со стулом около средней колонны. И тут пришлось мне увидеть и услышать страшную сцену, которую я никогда не забуду. Если существует в мире чорт, он в эту минуту в нашем соборе был и весело смеялся.
Когда плащаницу вынесли и уложили, а певчие кончили петь, о. Иоанн Егоров поднялся на помост плащаницы и начал говорить проповедь. К сожалению начал он говорить не церковную проповедь мира и любви, а политическую речь, где были «гнет самодержавия» и «страдания народа» и «солнце свободы» и «упавшие цепи», одним словом все, что тогда полагалось. Но полагалось в других местах, а не рядом с плащаницей. Помню, всем нам стало не по себе. Зачем он так говорит в церкви и в такую минуту? И вдруг слышим с середины церкви дикий, истерический женский вопль:
— Врешь ты все, мерзавец!
А затем отчаянные рыдания. Какая-то просто одетая молодая женщина посреди церкви билась в истерике. Произошло замешательство. К женщине бросились, взяли ее под руки, принесли воды, посадили. Она еще что-то кричала… О. Иоанн побледнел, скомкал конец проповеди и второпях закончил всю службу. Потом мы узнали, что женщина эта была вдова городового, которого всего полтора месяца назад толпа схватила на его посту, убила и спустила в прорубь под лед. В этот день, с двумя малыми детьми, бедная женщина в первый раз пришла в церковь помолиться перед плащаницей.