На что сказал я: «Зачем же я буду умножать своим семенем род Саула, который был мне врагом?»
«О, Давид!» — воскликнула она. А затем: «ГОсподу БОгу ведомо, что сердце твое подобно куску льда, который превращает в лед любовь тех, кто тебе близок, и смертелен для души твоей. Наступит день, когда ты сам почувствуешь, как холод расходится по тебе, и даже самые нежные усилия ни одной из дочерей Израиля не смогут согреть тебя…»
Танцовщики и музыканты разыгрывали у городских ворот представление, в котором речь шла о том, как были повешены в Гиве семь сыновей Саула и как Рицпа, наложница Саула, их мать, выжидала под виселицей, отгоняя птиц небесных, а ночью — диких полевых зверей; так просидела она от начала уборки урожая до тех пор, пока наконец не пошли дожди, и победила таким образом царя Давида.
В общем-то, пятеро из семи были не сыновьями Саула и Рицпы, а внуками Саула, рожденными от дочери его Меровы, которая умерла молодой, и мальчиков воспитала принцесса Мелхола, сестра Меровы; она стала им второй матерью. Таким образом, выяснилось, что вновь в руках Мелхолы источник света, который мог бы осветить тьму, однако дорога к ней была мне заказана.
И держал я совет с Эсфирью, моей женой, и решил: чтобы не попасть в еще большую зависимость от Аменхотепа, нижайше просить у достопочтенного Иосафата, сына Ахилуда, дееписателя, разрешения снова встретиться с принцессой. Через несколько дней Иосафат вызвал меня к себе и сказал:
— Эфан, госпожа Мелхола нездорова; мудрейший же из царей Соломон советует, чтобы ты изложил свои вопросы к принцессе мне.
Меня вдруг до самых внутренностей пробрала дрожь: я понял, что царь не доверяет мне, его советники во мне сомневаются, потому и отказано мне в свидании с Мелхолой; однако я был достаточно благоразумен, чтобы не подать виду; я выразил сожаление по поводу нездоровья принцессы, после чего Иосафат потребовал рассказать, о чем я хотел расспросить принцессу.
— Господин, — сказал я, — с вопросами дело обстоит так же, как с растениями: один произрастает из другого.
— Мне кажется, — отвечал он, — ты переоцениваешь свою роль, Эфан. Писцу надлежит писать, а не думать; а тот, кто учен и имеет знания, умеет ограничиваться тем, что ему уже известно.
— Слуга ваш занимается исследованиями не ради самого процесса и не по своей прихоти, — возразил я. — Разве не сам мудрейший из царей Соломон поручил мне это дело? Разве не обещал он мне помощь, если буду я сомневаться, не зная, где ложь, а где правда? Почему же мне никто не помогает? Почему от меня утаивают то, что мне необходимо знать, чтобы писать книгу? Воистину, мне лучше возвратиться в родной Эзрах и жить спокойно, не мучая свою душу всеми этими «да» или «нет», «возможно» и «однако».
— Ладно, спрашивай! — сказал Иосафат, наморщив лоб.
— Я хотел бы услышать о танце царя Давида пред Ковчегом БОжьим: чем было вызвано неудовольствие Мелхолы, наблюдавшей за этим из окна…
— Ах вот как! — сказал Иосафат. — Речь об этом шла на последнем заседании комиссии. Неужели ты действительно считаешь, что размолвка между супругами стоит того, чтобы упоминать о ней в серьезном историческом труде?
— Танец царя пред Ковчегом БОжьим есть священное действо, наверняка достойное упоминания в серьезном историческом труде; и если жена царя из-за этого с ним бранится, то это ее позорит.
Иосафат вздохнул и сказал, что предвидел мой вопрос и подготовился к нему, после чего подвинул ко мне несколько глиняных табличек. Они выглядели как записи личного характера, сделанные рукой образованного человека, с красиво закругленными буквами, со многими сокращениями.
Я почувствовал себя так, будто крылья птицы-судьбы коснулись моего чела, и я спросил, хотя заранее знал ответ:
— Это почерк царя Давида?
Иосафат кивнул:
— Да, из моих архивов.
Он дал мне время прочесть. Позже я смог переписать текст, он приведен выше. А когда я дочитал до конца, Иосафат спросил:
— Что ты думаешь об этом?
— Лишь БОгу ведомо, — отвечал я, — что происходит в сердцах мужчины и женщины, которые так связаны друг с другом, как Давид и Мелхола.
— И это все, что почерпнул ты из слов Давида?
Я промолчал.
— Разве не чувствуешь ты страха, который подтачивает его, и призраков, которые его тревожат? И все эти призраки имеют одно и то же лицо: лицо царя Саула.
Я спросил себя: с чего это вдруг он проникся ко мне таким доверием? Может, участь моя уже решена, жить мне осталось недолго, и я не смогу все это использовать?
— Да извинит меня мой господин, — сказал я, — но представляется мне, что Давид был не из тех, кто отступает перед призраками; он больше общался с ангелами и самим ГОсподом БОгом.
Иосафат усмехнулся.
— Раскрой глаза, Эфан. Поскольку Давид сам вырвал для себя власть, то предполагал, что и другие могут замышлять против него подобное. Государство, которое он основал, было исторически необходимым и потому угодным ГОсподу; но Давид вызвал недовольство старейшин родов, власть которых оказалась урезанной. Войны его опустошили казну, правление его осуществлялось за счет народных денег, и вскоре дети Израиля стали с тоской вспоминать о временах Саула, когда царь еще сам ходил за плугом и оставлял крестьянам большую часть их доходов. Разве не было естественным, что обнищавшие, разочарованные и недовольные возлагали свои надежды на дух царя Саула и на последних, еще живых его потомков?
И очевидно, додумал я до конца мысль Иосафата, что тут даже самый здравомыслящий человек станет видеть в каждой группке случайно встретившихся людей мятежников, а в каждом негромко произнесенном слове — заговор? А долго ли тогда государству, созданному именем Господа, превратиться в Молох, питающийся телами невинных?
— Но не намекает же мой господин, — промолвил я, поражаясь собственной смелости, — на то, что это Давид приказал повесить пятерых юных сыновей дочери Саула Меровы и двоих сыновей его наложницы Рицпы?
— Тебе это не дает покоя?
— Мне известно, — поспешил заверить я, — что эти семеро молодых людей были погублены не Давидом, а жителями города Гивы, которые никогда не были детьми Израиля, так как принадлежат к аборигенам, то есть к остаткам аморреев, тем не менее мне представляется немыслимым, чтобы кто-либо в Израиле мог быть повешен шайкой жалких аборигенов без согласия царя.
— Значит, ты предполагаешь, — сделал вывод Иосафат, — что ссора Давида с Мелхолой и все, что с этим связано, как-то соотносится с трагедией в Гиве?
Наверное, я заметно побледнел, ибо он как-то странно на меня посмотрел.
— Господин, — пробормотал я, — только злонамеренные люди, недоброжелатели мудрейшего из царей Соломона, могут дать такое объяснение тем событиям; но ведь нельзя же не упомянуть об этой казни в наших Хрониках, коль уж бродячие артисты зарабатывают этой историей себе на пропитание.
— Ах, Эфан, — вздохнул Иосафат, — хоть ты и ученый, а плохо знаешь Давида, сына Иессея, избранника ГОспода; разве он сам не отвечал всем, кто хотел его оклеветать?
Казалось, что ошеломление мое его развеселило, и он продолжал:
— Тогда, во времена Давида, был голод; ты, наверное, это помнишь. Не очень жестокий голод, и продолжался всего три года. Однако в народе поднялся ропот, пошел слух, что ГОсподь покарал Израиль за кровь, в которой выпачканы руки царя Давида. И слова эти достигли ушей царя Давида, ибо даже в самой маленькой деревушке были у него свои уши, и сказал он мне: «Иосафат, кровь, что на руках моих, пролита была во имя ГОспода и ради добрых целей, поэтому не из-за меня наказывает ГОсподь народ Израиля. Не приходит ли тебе на ум чей-то кровавый грех, который еще не искуплен? Тогда бы нам удалось одновременно положить конец и голоду, и мерзким слухам».
Иосафат налил себе вина.
— Тут пришло мне в голову, — продолжал он, — что царь Саул в начале своего царствования выступил в поход на Гаваон и убил множество гаваонитян, невзирая на мирный союз, заключенный некогда между детьми Израиля и жителями Гаваона, и сказал об этом Давиду. Я помню, как отреагировал Давида: он закрыл глаза и склонил голову, словно к чему-то прислушивался, а когда очнулся после этой отрешенности, то поведал мне, что ГОсподь только что говорил с ним; он узнал бы голос ГОспода из тысяч голосов; и объявил ему ГОсподь, что голод наступил из-за Саула, из-за запятнанного кровью дома его, ибо истреблял Саул гаваонитян.