Имелся и наследник дела Тверитиных – единственный брат девочек из мезонина. Звали его Степаном. Юноша в 1917 году выехал учиться в один из университетских городов и безвестно исчез. Сёстры оплакали его. С матерью-старухой и двумя дряхлыми бывшими няньками они кротко ютились в своих тесных светёлках. Их фамильный дом в это время уже сопел чужими примусами, скрипел чужими фанерными перегородками, орал чужими скандалами и пах чужой жизнью.

Так продолжалось до 1928 года, когда неожиданно в родной город, почему-то из Риги, прибыл пропавший Степан Тверитин. Из хрупкого мальчика он преобразился в цветущего мужчину и дипломированного инженера водоснабжения. Возвращение было триумфальным. Статного, кудрявого и, кажется, даже члена партии, Степана назначили на хороший пост в коммунхозе. Он сразу же женился на крупной деятельнице местного исполкома. Деятельница была немолода, с колоссальным стажем нелегальной и подпольной работы и очень страстна. Вскоре появился на свет будущий автор «Горьких злаков».

Молодые поселились в родительском гнезде инженера. Матери-старушки и нянек уже не было в живых. Сёстры Степана потихоньку отцветали в своих светёлках и все три служили машинистками в советских учреждениях. К их двум комнаткам партийная деятельница выхлопотала присоединение двух соседних. Отныне весь мезонин стал тверитинским.

Маленькому Матвею мезонин казался если не вселенной, то неким подобием земного шара. Само солнце вращалось вокруг этого дома! В крайней светёлке по утрам сквозь шторы серел рассвет, две средних комнатки некоторое время спустя заливались полуденным ярким светом, а в последней долго рдел, пылал и гас закат. Уходя, он прощально вспыхивал на тусклой глади фамильного тверитинского зеркала. Резной буфет, тоже фамильный, в эти минуты озарялся вечерним пурпуром. Этот буфет был настолько огромен и величав в час заката, что всегда вставал перед мысленным взором Матвея при звуках популярной тогда песни: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Будущий поэт топал и топал пухлыми ножками по кругу вслед за солнечным лучом, а тот каждый день рождался и умирал в зачарованном мезонине.

Счастливый ребёнок знать не знал, что живёт в странные и страшные времена. Репрессии не коснулись этого довольно подозрительного семейства – может быть, потому, что партийная мать маленького Матвея протянула недолго. Сказались годы царской каторги, застарелый туберкулёз, угар и энтузиазм революционной эпохи. В течение долгих лет эта неукротимая женщина спала не более трёх часов в сутки! Довершили дело последствия давних абортов, сделанных наспех на конспиративных квартирах, и поздние, крайне тяжелые роды.

Товарищ Тверитина тихо угасла в Крыму, в каком-то ведомственном санатории, в возрасте пятидесяти лет, вдыхая бесполезными, спёкшимися в комья лёгкими мучительный аромат магнолий. Её годовалый сын остался на руках трёх тёток – бывших гимназисток, а ныне начинающих горбиться и желтеть госслужащих.

Степан Тверитин, красавец-инженер, вторично не женился. Схоронив супругу, он в своём фамильном доме никогда больше не жил. Много лет разъезжал он по самым громким стройкам страны, и всюду его очень ценили. Счастлив он, кажется, не был. Уже после войны он утонул в котловане строящегося Новотерпуговского глинозёмного комбината. Пытаясь привлечь внимание певицы Ружены Сикоры, которая приехала в глубинку с шефским концертом, он разделся и прыгнул в воду. Стоял ноябрь. Степан Тверитин плыл, шурша шугой, своим особенным брассом. Но вдруг, в очередной раз по-дельфиньи вынырнув из чёрной нечистой воды, он как-то странно выкатил глаза и камнем пошёл ко дну.

Матвей Тверитин очень рано начал писать. Лилась из-под его пера не тихая лирика, чего можно было ожидать от воспитанника субтильных, почти чеховских трёх тёток, а боевые и забористые комсомольские стихи. Их наперебой печатали местные газеты.

Унаследовал Матвей от отца не только тверитинскую деловую хватку и эффектную кудрявость, но и странные вкусы относительно женщин. Он тоже женился рано, и тоже на крупной обкомовской деятельнице, к тому времени немолодой. Эта свадьба совпала с публикацией в московском известном журнале первого романа Матвея «Горькие злаки».

Роман читался наперебой. В библиотеках на него записывались за полгода. Герои «Злаков», труженики прокатного цеха, имели крайне причудливые и запутанные для тех строгих лет половые связи. Двусмысленность ситуаций смягчала финальная сцена массовой свадьбы. Набросанная сочной и широкой кистью, эта сцена дышала оптимизмом: большинство персонажей романа, напряжённо искавших трудное счастье, наконец угомонялись в законном браке.

Молодая чета Тверитиных поселилась в тверитинском особняке. Для этого обком обеспечил новыми квартирами несколько многолюдных, отчаянно пьющих семейств, которые гнездились в фамильном жилище ещё со времен уплотнения. Фанерные перегородки были сметены, чужие примусы изжиты. Три чеховских сестры оставались в своих светёлках. Они застали и зарю семейного счастья племянника, и его недолговечную славу. Неустанно, в шесть рук они перепечатывали произведения своего любимца, восхищались, гордились. Но вскоре после свадьбы Матвея Степановича они начали понемногу прихварывать и мереть одна за другой.

К тому времени тверитинский особняк почти вернул себе семейный статус. Один лишь небольшой бальный зальчик в первом этаже оставался за городским обществом «Знание». Зальчик числился малым лекторием общества. Наверное, высокопоставленной жене писателя ничего не стоило и оттуда вытурить занудных лекторов, но она их не тронула. Нехорошо, когда ответработник помещается по-барски, в личном особняке, в самом центре города. Потому-то жена Матвея Степановича и говорила всегда со скромной улыбкой: «Мы живём в доме, где находится малый лекторий общества «Знание».

После счастливой женитьбы Матвей Тверитин быстро соскучился писать романы и вообще литературу подзабросил. Теперь он долго спал поутру, затем пил редкостный в те времена растворимый ленинградский кофе и шёл в свой кабинет. Кабинет этот был высок и светел. Своей обширностью он соответствовал малому лекторию общества «Знание», расположенному этажом ниже.

На рабочем столе писателя всегда скучно белела стопа писчей бумаги, приготовленная заботливыми руками жены. Тут же стояла одна из трёх пишущих машинок – тёткино наследство. Матвей Степанович машинки никогда не трогал. А вот бумагу по утрам он брал и чертил на ней карандашом «Кох-и-Нор» сначала женские головки, потом ножки, потом нагие фигурки во всё более раздражающих позах. Наконец он комкал нарисованное, метал в нарядную плетёную корзину для бумаг и шёл подкрепиться.

Свои утра Матвей Степанович проводил в атласной пижаме с тончайшими радужными полосками. К пижаме прилагалась феска. Феска имела тяжёлую кисть, которая щекотала ухо и клонила голову набок.

К полудню писатель переодевался в хорошо, на заказ сшитый костюм и отправлялся общаться с друзьями. Он посещал бильярдную, частные дома и театральные капустники. Хотя Матвей Степанович давно ничего не писал, он постоянно был на виду, так как прекрасно играл в шашки, бильярд и нарды – а ещё на гитаре и на пианино. Он пел слабым, хватавшим за душу голосом и быстро сочинял юбилейные куплеты. А ещё он был крепок, широк в плечах. Золотые кудри дыбом стояли над его открытым чистым лбом. В тогдашних кругах нетской творческой интеллигенции все знали, что жене он «изменяет по-чёрному».

У Самоварова никогда не хватало фантазии представить себе измену по-чёрному. Однако уцелевшие очевидцы этих измен говорили, что некрасивая и немолодая супруга свято верила: красота, кудрявость и знаменитость Матвея Степановича дают ему право на любые шалости.

Когда эта мудрая женщина персональной пенсионеркой союзного значения скончалась в первые дни перестройки, Матвей Степанович сам уже не был молод. Но именно тогда пришло к нему второе дыхание. Он принялся ежедневно ругать в местной прессе тоталитарный строй, душивший его творчество и заставлявший работать в стол. Поскольку в столе у Матвея Степановича отродясь ничего не лежало, кроме печенья, он стал говорить, что опасался обыска со стороны КГБ и сжёг всё написанное за долгие годы. В тот же период он сочинил несколько текстов для душевных шансонов, один из которых, «Простите меня, дорогие путаны», до сих пор любят прослушивать в пути таксисты.