— Там, наверно, царят здешние идеи, Эгон! — воскликнула фрау Эмма.
— Безусловно. — ответил Эгон. — Я и отдаю мою дочь туда потому, что не хочу, чтобы с нею произошло то, что случилось с её отцом: только став седым, я понял, что значит быть немцем.
— Я тебя все ещё не понимаю.
— И не поймёте.
— Ты, что же, думаешь, что я не способна?..
— Я сам тоже когда-то не понимал многого и, вероятно, так и не понял бы, если бы не решился тогда… бежать.
— Боже мой!.. Не вспоминай об этом позоре!
— Только тогда, скрываясь в чужой стране и глядя оттуда на всё, что происходило тут…
— Не смей, не смей! — крикнула старуха. — Это было позором. Для тебя, для нас всех… Я никогда не решалась сказать тебе, как назвал тебя отец, узнав о твоём бегстве из Германии!
Эгон рассмеялся:
— Наверно, дезертиром?
— Он сказал, что ты… изменник! В те тяжкие для отчизны дни…
— Не для отчизны, а для гитлеризма. Это не одно и то же.
— Когда твой отец и твои братья дрались уже на самых границах Германии, чтобы спасти её от русских…
— Они спасали не Германию, а Гитлера и самих себя.
— Ты говоришь, как настоящий… большевик. Я не хочу, не хочу тебя слушать, ты марксист!
— К сожалению, ещё далеко нет.
— Ты издеваешься надо мною! — По голосу старухи можно было подумать, что ей сейчас будет плохо. Несколько мгновений из комнаты доносилось только её частое, взволнованное дыхание. Потом она прерывающимся голосом, негромко сказала:
— Что же я должна передать её дедушке?
— Единственно правильным было бы сказать ему правду.
— О, конечно, правду, только святую правду! — напыщенно воскликнула она.
— Тогда скажите ему, что у него нет больше внучки.
— Эгон!
— Да, род Швереров, тех Швереров, которые из поколения в поколение служили в 6-м кавалерийском его величества короля прусского полку, кончился.
— Эгон!
— Он кончился на Отто и Эрнсте. Я всегда был не в счёт.
— Ты не смеешь так говорить об Отто! — Она поднесла носовой платок к глазам. — Мы даже не знаем, где его могила там в России… Я всегда заступалась за тебя перед отцом, но теперь я вижу, ты и вправду не в счёт.
— На сцену выходит новое поколение немцев, обыкновенных маленьких немцев, которые войдут сегодня в эту новую бесплатную школу. Среди них будет и моя дочь, моя Лили.
— Я не хочу, не хочу тебя слушать! — прокричала старуха.
Но Эгон продолжал:
— И я от всей души хочу, чтобы учителя вложили в их маленькие головы правдивое представление о грядущем уделе Германии, который будет уделом свободы и труда, счастием равных среди равных, а не глиняным величием воинственных бредней.
— Я не могу сказать все это ему! — в отчаянии произнесла фрау Эмма.
— Напрасно. Он должен это знать, — твёрдо проговорил Эгон, — если хотите, я напишу ему.
— Упаси тебя бог! Может быть, я не должна говорить тебе, но… я не могу молчать: он боится за вас всех, за тебя, за нашу маленькую Лили и даже за твою жену. — Она говорила торопливо, не давая перебить себя. — Ведь когда начнётся война, все, кто находится здесь, по эту сторону, обречены на смерть, на истребление.
— Это слово вы слышали от него? — с неподдельным интересом спросил Эгон.
— Да, да, пойми же: поголовное истребление! — с жаром воскликнула она.
Тут Рупп и Эльза услышали громкий смех Эгона, и он сказал:
— Так скажите же ему, мама, что это чепуха!
— Эгон, Эгон!
— Бредни выживших из ума двуногих зверей, тех, чьё поколение быстро шагает к могиле, чтобы навсегда исчезнуть с лица Германии. Это вы тоже можете сказать: простые немцы, шестьдесят миллионов немцев, постараются помешать обезумевшим банкротам затеять новую бойню.
— Эгон! — Старуха всплеснула руками. — Ты говоришь об отце!
— Нет, — Эгон покачал головой. — Так же как у генерала Шверера нет больше сына Эгона, так у меня нет больше отца.
Неподдельный ужас старухи дошёл до предела, она в страхе повторяла только:
— Нет… нет… нет!..
Эгон чувствовал, что именно сейчас окончательно закрепляется тот поворот в его жизни, на который он столько лет копил решимость и который совершил после такой борьбы со своим прошлым. Этот поворот представлялся ему не только победой над тяготевшим над ним грузом прошлого, но и началом новой жизни, пусть более короткой, чем та, которую он прожил, но бесконечно более полной и неизмеримо более нужной ему самому и его народу. Ещё одно последнее усилие — преодолеть жалость к этой женщине, такой чужой и даже враждебной, несмотря на то, что она была его матерью. Покончить со всем этим!.. Он заставил себя твёрдо повторить:
— Именно это и передайте: у него нет больше сына, а у меня отца… Вот и все…
— Нет, нет… Этого не может быть! — Старуха поднялась и, театрально раскрыв объятия, шагнула к Эгону.
Эгон попятился и, заложив руки за спину, сделал отрицательное движение головой. Выражение растерянности сбежало с лица старухи. Морщины, с которых осыпался густой слой скрывавшей их пудры, сложились в гримасу, и старуха, задыхаясь от бешенства, крикнула:
— Я проклинаю тебя!.. Проклинаю вас обоих!.. Но знай: мы ни за что не оставим нашу внучку в твоих руках, в ваших руках, в руках марксистов. Слышишь: мы позаботимся о том, чтобы она не пошла по твоему пути!
Старуха хотела ещё добавить, что об этом позаботится Эрнст, который со своими сообщниками ждёт за углом её появления с Лили, чтобы схватить ребёнка и увезти на запад. Но она во-время вспомнила, что ей было строго-настрого приказано молчать о том, что она приехала сюда вместе с Эрнстом, что цель её поездки — похищение девочки, которая должна послужить приманкой для захвата самого Эгона. Старуха даже схватилась рукою за рот, будто ловя едва не вырвавшееся неосторожное признание. Она круто повернулась и пошла к двери. Уже с порога плаксиво бросила Эгону:
— Проводи же меня.
Но он не изменил позы и только снова молча отрицательно качнул головой.
Когда мать исчезла за порогом, он подошёл к оставшейся распахнутой двери и медленно, плотно её затворил. Он навсегда и накрепко захлопывал дверь своего прошлого.
Эгон хмуро поздоровался с Руппом.