Изменить стиль страницы

Раздались аплодисменты. Я протянул руку, чтобы поблагодарить мэра.

— Прошу прощения, одну минуточку! Я прошу господина писателя и всех присутствующих извинить меня, ибо к своему великому сожалению я не могу остаться на эту интереснейшую лекцию. Неотложные дела вынуждают меня вернуться на заседание муниципального совета. Пользуюсь случаем сообщить собравшимся радостную весть — вопреки упорному сопротивлению оппозиции, муниципалитет примет сегодня решение о покупке земельных участков и строительстве казарм, осуществив тем самым заветную мечту жителей нашего города иметь собственный гарнизон, что содействовало бы экономическому процветанию всего города и в первую очередь торгово-промышленных сословий.

— Превосходно! — воскликнул толстяк, сидящий за столиком пани Мери.

Мы с мэром сердечно пожали друг другу руки. Пан Гимеш, ожидавший главу города с раскрытым бобровым пальто в руках, помог ему одеться, подал шарф и шляпу.

Толстяк, сидевший с пани Мери, тоже поднялся.

Они откланялись и ушли.

Я сел за столик и при полной тишине в зале, при усилившемся шуме за обеими стенами, открыл адвокатский конверт Отомара.

Быстренько проглядев страницы, я ужаснулся, в каком виде Отомар вернул мою рукопись. Сплошные горизонтальные и вертикальные линии, зачеркнуты отдельные строчки и целые куски, на полях вопросительные и восклицательные знаки, некоторые абзацы измордованы так, что в них ничего не разберешь. А сколько наглых замечаний! «Старик Дидро сказал об этом лучше!», «Повторяешься, см. стр. 3», «Чепуха!», «Эх ты, культурный болван!», «Если это правда, то Гегель дурак!»

«Ах ты скотина, я тебе это припомню!»,— подумал я и ясным голосом произнес:

— Дамы и господа!

Хоть я и вполне здоровый мужик, в жилах которого течет ядреная крестьянская кровь, а глотка способна раскачать святовитские колокола {117}, хоть у меня есть богатый опыт участия во всевозможных словесных схватках и сечах, когда, стоя перед публикой, приходится разить противника громовым гласом, я тем не менее вполне усвоил самую современную манеру чтения лекций о литературе, к которой прибегают обычно сами писатели. Она состоит в том, чтобы, выступая перед публикой, держаться смущенно и робко, а свое художественное кредо излагать тихо и невнятно, глядя в бумажку.

Я поднес листочки к самому пламени свечи и гнусаво стал читать.

— Дамы и господа! — повторил я.— Если исходить из аксиомы, что искусство есть познание sui generis [76], то в его образах мы должны отражать самую сокровенную, сокрытую от глаз реальность, которая решительно отрицает позитивистский, прагматический и утилитарный мир буржуазного искусства, мир загнивающей буржуазии. Она уже давно отжила свой век и в настоящее время представляет собой, как уже было сказано, гнусное порождение технической цивилизации…

Захватив свои рюмочки и стаканчики, публика стала пересаживаться поближе.

Я гнал вовсю, расстроенный, побитый,— думая лишь о том, чтобы скорее кончить, перескакивая через строчки, глотал слова, полностью пропустив исчерканный Отомаром манифест нашего литературного авангарда.

Как назло, за моей спиной у картежников разгорелся спор, пошли в ход ругательства. От раскаленной железной печки веяло сухим жаром. За стенкой у лесников громко разглагольствовали о достоинствах охотничьих собак.

Читая лекцию, я пытался незаметно пододвинуть к себе клочок бумаги, забытый мэром на столе.

В горле першило. Я подливал себе минеральной. Левой рукой, прикрывшись бутылкой, мне удалось расправить смятую записку. Во время одной из пауз, поднося ко рту стакан, я быстро пробежал бумажку.

«Братец мэр! Этого типа зовут не Ярослав, а Йозеф Йон».

Нет на свете другой такой профессии, где бы столько страдало оскорбленное самолюбие, как профессия писателя. То ты преисполнен гордости,— тебе кажется, что своим словом ты подчиняешь себе тайны мироздания, то бьешься сутками над тем, как лучше сказать про спичку, чиркнувшую о коробок. Иногда твою понурую голову поднимет комплимент хорошенькой молодой женщины или пара похвальных строк в газете, а иногда самое горячее признание не в силах тебя подбодрить, потому что в этот момент ты как раз нуждаешься в затрещине.

В начале лекции я чувствовал себя как побитый от насмешек Отомара, а записка мэра, как ни странно, придала мне бодрость и силу.

«Ну, погодите! — во мне пробудилась отвага.— Сейчас этот „тип“ покажет вашим кретинам, как надо доказывать теорему, которую он только что начертал перед их потрясенным мысленным взором с помощью своего красноречия, яркого и образного языка».

И в этот момент громко галдевшие лесники и картежники, как по команде, затихли.

«Ага! Вот оно — наконец-то духовное начинает торжествовать над материальным!»

Я самодовольно выпрямился.

Повысив голос, я с чувством прочитал самую существенную часть лекции. Там я развиваю идею, согласно которой из имманентной природы искусства вытекает, что в реальном уже заложено сюрреальное, что искусства нет вне реального и вне сюрреального — и наоборот!

— Дамы и господа, это же совершенно очевидно! Тем самым новая социальная гносеология искусства отличается от мистического супернатурализма, в чье болото, отдающее средневековьем, нас рады бы толкнуть некоторые недальновидные критики, абсолютно не понимающие наше время и плодящие свои трансцендентальные концепции, которые полностью противоречат принципам и характеру нового, авангардного искусства…

За стеной раздались громкие аплодисменты лесников и возгласы: «Браво-браво!»

Я был польщен. Сделал паузу. Выпил воды. Оглядел аудиторию.

Пани Мери сидела неподвижно, как статуя. Ее глаза, как у загипнотизированной, не мигая смотрели на меня. Сидевший в самом центре зала человек поднялся и вышел. В дверях он столкнулся с господином, который тихо вошел и присел на стул у самой двери,— вероятно, чтобы можно было поскорее уйти.

Сие нам известно! Все это разные председатели, секретари и члены сразу нескольких обществ. Сегодня у них тоже по два, по три, а может быть, и по четыре разных мероприятия. Вот они и бегают из одного кабака в другой, с места на место, чтобы всюду поспеть хоть на минутку. Чтобы можно было сказать: «Я там был!» Сколько их здесь уже сменилось! Одни выслушали приветствие мэра и начало моей лекции — этих уже и след простыл. Сюда они уже не вернутся, ибо и так почтили меня своим присутствием! Другие — смотрите-ка, вон еще один крадется на цыпочках — появляются только сейчас и уйдут через четверть часа. И, наконец, третьи придут только к самому концу, чтобы лично пожать мне, Писателю, руку, сердечно поблагодарить за мои книги, которые они из-за недостатка времени еще не успели прочесть, хоть и слышали о них много лестных слов от жены, читающей все подряд. Потом, как бы мимоходом, они попросят оставить свой автограф в альбоме дочери Верушки; альбом этот, завернутый в атласную бумагу, как раз держит в руках человек, пришедший последним. Получив мою подпись, он вежливо поблагодарит и выразит крайнее сожаление, что из-за неотложных дел никак не мог прийти раньше, и не сможет — так жаль, так жаль! — задержаться теперь. «Разумеется,— скажу я ему,— столько разных мероприятий!» И он ответит: «Золотые слова, сударь! В нашем городе всего этого слишком много, и все держится на нас, а нас, энтузиастов, так мало! И работа эта, поверьте, ужасно неблагодарная: поднимать культуру в нашем городе. Бывает, что и в газете тебя протащат. Я уж хотел было на все это махнуть рукой, да и жена ворчит…»

Во время затянувшейся паузы девушки из педагогического училища стали шушукаться, человек в зимнем пальто развернул альбом, а мой самый преданный слушатель, старый дед, устало опустил правую руку, которую приставлял к уху.

Вернувшись мыслями к лекции и постаравшись вспомнить, о чем я им тут говорил, я подумал, что вряд ли так уж всем ясно, что такое имманентность.

вернуться

76

Особого рода (лат.).