Изменить стиль страницы

Река все бурлила. Я вроде даже увидал высунувшуюся голову гидры. А лестницы все не было. Беда.

В ковчеге наверняка бегают звери, над ним кружили птицы, вороны и голуби, спасавшиеся вместе с нами.

Я попробовал подпрыгнуть и привлечь внимание. Как же привлечь внимание зашифрованного Ноя?

И здесь меня осенило. Я вспомнил. Там же ясно сказано: каждой твари по паре. А я-то один. Без пары. Где ж по-бырому ее нарыть?

Я закричал Ною, чтоб без меня ни в коем случае не отчаливали.

И вперед по набережной. Искать особь в пару. Я что-то еще помню из мифов. Кажется, необходимо, чтобы тварь Евой звали. Иначе ничего не получится. Я знаю. Я помню.

Эх, и уплывем же мы. Ной, звери, птицы, обязательно пингвины, «Я» и тварь.

Мне даже все равно было, какого возраста и внешнего вида попадется Ева. Лишь бы лестница спустилась. Лишь бы уплыть. Искать.

— Ева? — спросил я у первой попавшейся помятой жизнью женщины лет сорока.

— Не-а, — ответила она призывно. — Елена.

— Ин-на-а, Елена, — бросил ей и скорей дальше.

Как в бреду, я шакалил по Крымской набке еще минут сорок. И у каждой встреченной мною женщины я спрашивал имя. Евы не было. Здесь усталость пришла. С ней сомнения. Да и «Сауза» в фляжке почти кончилась.

Река вроде бурлить перестала. Катера с особями все плавали. Ной, Корабль — на местах.

Грустно обернулся. Значит, рано. Но я подожду, обязательно подожду и узнаю точную дату отплытия.

Все тот же Большой Город. Человеческий бефстроганов вперемешку с домами.

* * *

С трудом придя в себя, я направился в обратном направлении к Музею изобразительных искусств. Возле музея народа не было, только один Роман, грустно покуривающий около входа.

Тоже закурил. Подошел к нему.

— Что стоять мерзнуть? Пойдем, — махнул он рукой. Людей не было, но музей все равно открыт для тех потенциальных смельчаков, которые готовы столкнуться с самим искусством.

Несмотря на то что Роман уже был заметно залитый, он не преминул поинтересоваться, где же обещанное угощение.

— Да есть, — и протянул ему остатки во фляжке.

После ознакомления с содержимым фляжки Роман заметно подобрел. И так как мы с ним не виделись довольно давно, он тут же посвятил меня в последние события, которые с разной степенью удачи наслоились на него за последнюю порцию жизни. Главное событие — его успели вышвырнуть из Суриковки, и теперь, поняв многое, он полагается исключительно на Милку, которая искренне верит в его все никак не проявляющийся художественный дар. Теперь он типа как свободный художник и может творить все что угодно.

Но пора и идти. Я, ясен пес, ничего не сек в изображаловке. И потому наивно полагал, что Роман мне все покажет, расскажет, объяснит и задвинет в меня инфо за изображаловку по полной. Еще я надеялся, что, насмотревшись на общепризнанные художественные достижения прошлого, смогу хоть что-нибудь понять в реальной современности.

— Ну вот, выжрали, можно и в музей, картины смотреть, — сказал решительно Роман Гнидин. Мы и пошли.

Забрали в кассе тикеты, по льготному прайсу для меня и благодаря институтской корочке бесплатно для Гнидина. Это он мне даже с некоторой гордостью продемонстрировал. Еще он сообщил, что, по некоторым данным, он внучатый племянник Репина. Ну, Репин-Гнидин. Типа как со временем фамилия трансформировалась.

Сначала посмотрели золото Шлимана, которое он в Трое нахапал. Абсолютно неинтересная коллекция. Бестолковщина.

Затем в греческий зал переместились. Там при осмотре композиции весьма изменилось мое мнение о легендарном племени вандалов. Это те самые парни, которые к итальяшкам путешествовали, смотрели, похожие ли у тех внутренности, и заодно пытались позаимствовать у итальянцев их культурное наследие, которое эти хапуги к себе со всего мира стащили.

Но так как целиком увезти к себе в Вандалию статуи не смогли, то поотрывали самые ценные части: головы и конечности. И если раньше все дороги вели в Рим, то позже они из него только расходились. Вместе с дорогами часть статуй и в Большом Городе осела таким образом. И даже сохранилась до наших дней.

Ладно, фигня. Пора идти мониторить картины мазил. В конце концов я сюда за этим и приперся.

Короче, бредем. Роман мне по ходу рассказывает про стили там, композиции, краски, разбавляя попутно очередными новостями из своей собственной жизни. Оказывается, картины он больше и не пишет, а рисует исключительно портреты залетных коммерсантов около Набата. Довольно регулярно посещает Пушкинский музей и Третьяковку, смотрит работы художников.

Вот и сейчас он горделиво передвигался по залам, поглядывал свысока на полотна Снейдерса и Дега и комментировал:

— Если трезво взглянуть, дерьмо.

Вот как он меня в искусство загружал.

Затем Роман хмыкал и честно признавался, что картины он может писать вообще лучше, чем кто бы то ни было. Да пока не хочет, время, мол, еще не пришло. И что все истлело, мол, краски выцвели, образы отпали, цвета не нужны, кроме черного, белого и ослепительно-серого.

Я присек, что каждого художника швыряло на свою, близкую ему по духу художественную тематику. Например, тот же Снейдерс писал только одних животных, оттеняя особей на задний план. Дега все, наоборот, опрокидывало на людишек. Но вполне определенных — женского пола. Наверное, на это у него были свои, глубоко личные причины. Неслабо помогающие в творческом процессе.

На самом деле толком никогда ничего не менялось. Внешняя форма, да и то вдецл. Художники нищенствовали по полной и умирали, а коммерки потом обогащались. Самый яркий пример — Модильяни. Жаль, что его сейчас нет в России. А тогда бродил по Парижу неприкаянный, не знал все че-как насчет художественного таланта у него. А как закопали его сырую землю жрать, то в момент растрезвонили, дескать, крутейный картонный дурилка был и дорогущий.

Рубенс писал на церковные темы. Религиозные обряды, борьба с ересью и дьявольские вечеринки. А Буше мифологию мучительно припоминал. И на самой знаменательной своей картине изобразил, как древний герой Геркулес какую-то тину насилует.

Ничего не меняется. Раньше интерес особей привлекало то же самое, что и сейчас. Войны, кровь, убийства, предательства разные, христианские бредни и ненависть. Только раньше все прыгало в простой форме, а сейчас в более зашифрованной и изощренной.

Понравился же мне Клод Моне. Он вдохновенно написал темно-синее небо с разбитыми кусочками стекла, в котором несутся туманные ласточки. Но и этот заблуждался по внешней форме — туманных ласточек чайками обозвал. Не дотумкал, короче, растяпа.

Еще мне понравились «Песчаный берег моря» Синьяка и «Пейзаж в Овере» Ван Гога. Я даже хотел расспросить Романа поподробней, да что-то уж совсем сплохело ему. Ладно, потом спрошу. Единственно, что подпортило впечатление от «Пейзажа в Овере», так это «Красные виноградники» того же автора. Там было написано залитое кровью поле и барахтающиеся повсюду особи, пытающиеся влить выплеснувшуюся из них кровь обратно внутрь, в тела. У меня были претензии к названию. Не везло же им раньше с нэймами на полотна, художникам этим самым.

Либо это я, дурак, как всегда, ничего не понимаю. Даже и в путешествии с профессионалом. В который раз.

Здесь моему профессионалу стало окончательно плохо. Прямо под работами Ренуара. А вся радость, которую он усиленно поглощал, готова была из него выплеснуться.

Я понял, что путешествие в музей может закончиться теперь для нас отнюдь не лицеприятно. И поскорей поинтересовался у зевающей стражницы зала, подозрительно посматривающей на Романа:

— Где уборная комната?

Она неопределенно ткнула в сторону. Ладно, поблагодарил, найдем. Наконец, пройдя немерено коридоров, я забросил Романа в кафельную коробку.

Его долго не было. Только приглушенный иерихонский рев из уборной слышался. Вернулся же он посвежевший и даже довольный.

— Выжил? — поинтересовался я.