Изменить стиль страницы

— Подарил зажигалку и несет губошлепина, мол, на долгую память. А скажи, на какие помидоры мне его память? Деньги давай, ублюдок! Если ты, конечно, понимаешь, о чем я.

Сейчас одиннадцать часов утра. Мы сидим с Ларри в одном из летних кафе в районе Красной Пресни. Через пару часов мы должны встретиться с Романом Гнидиным. Тем самым картонным дурилкой, художничком, с которым и зацепился на Набате. После второго удара по пиву мы рассматриваем улицу. Сначала пробуем смотреть влево, затем вправо. Нет ничего интересного. Крайне скучно.

Вокруг нас бетон с мертвыми глазницами, бегущие жестяные банки на резиновых колесах и человеческое пюре. Самос главное, что от этого никуда не деться. Пространство замусорено жизненным бредом, как пеплом. И выходит, что все вокруг — давным-давно очередная Помпея.

Что ж, понадобилось черпануть не так уж много тайма, чтоб просечь: в Большом Городе, все такие же «чужие», как и в во всех других Городах. Об этом я тут же сообщаю Ларри.

— Чего спрашивать? Ясен пес!

Это никогда не кончится. Они дергают конечностями, моргают, плюют, утираются, трандят по мобильникам, существуют.

Но зато как же хорошо, что мы отхватили у Вагиза XL! Сейчас по децелкам шторканемся и давай качаться на качелях, с эллки на экстази. Главняк, чтоб эллки там было хоть микрограмм на триста.

Еще мы приходим к выводу, что Министр городского Процветания хочет сделать Большой Город городом для богатеичей. Большей частью для коммеров и чинуш всяких разных.

После этого Ларри покупает еще слабого пойла и развивает мысль.

Я не знаю, кто вообще должен жить. Пока что живут те, кому и жить-то в принципе без толку. Вот я в музыку эту дурацкую вперился, а только сейчас стал задумываться: зачем? В итоге вместо музыки я занимаюсь черт знает чем. Знаешь, иногда некоторые спрашивают меня, типа, как мне? Все что и как. Меня так и подмывает как-нибудь пообщаться с их женами. Вот твой Роман Гнидин, художник. А какой? Сидит и рисует тех же комме-ров и их клав. Причем разукрашивает, делает посимпотней. А то! Не подмажешь — не поедешь. Ты пытаешься учиться в Академии Философии? Да ты хоть вычисли развитие философии до пещерных веков, ихтиозавров и Атлантиды. Этим недоумкам все едино. А если бы даже сейчас и появился более или менее продвинутый Бог какой. Ну, нью-Христос хотя бы до кучи. И куда он первым делом когти мотанет? Ясен перец, для начала он почехлит за пластиковой карточкой куда-нибудь в «Амок-банк», А потом в «Метелицу» на попсняк какой скукотейший-тупейший. Ну и в фастфуд, ясный пес. Там этот парень накормит всех одним гамбургером и банкой «Кока-колы». Ведь без вариантов — они бы враз его на конвейер поставили.

Он загибает, загибает. Я слушаю. А его все несет:

— Ты слышал, сейчас наиболее чокнутые кричат, что этот самый лидер, Христос, вот-вот, в третьем тысячелетии, и подвалит. Вот это была бы фишка! Ему тогда и время для проповедей на ТВ выделят. Но ведь под каким соусом, понимаешь, наверное? Врубаешь ящик, а там этот разодетый и загримированный имиджмейкерами кекс. И торжественно: «У меня пять минут эфирного времени, сейчас я все расскажу». А посередине проповеди резкая заставка и реклама какого-нибудь уникальнейшего лекарства для заживления резаных ран от «Байера». А заканчивает он проповедь примерно так: «Кто завтра до наступления темноты, пришедшей с Запада, не успеет купить средство, тот и есть тот, кто от меня отрекся, тот и есть предатель. И имя ему есть Апостол Петр». Ты вкуриваешь, какая мощная пиаровская гонка? Как они разбегутся по магазинам! Не всякий осмелится в отказ пойти по таким раскладам. Если ты, конечно, понимаешь, о чем я.

Я ему, разогревшемуся своей чушью, спуску, конечно, не дал. Но возразить тоже особо нечего.

— Ну это ты уж слишком подзагнул про богов наших любимых. Ноги, если Бог какой и явится, на всякий разный случай трепыхаться не буду и сразу под любые духовные реформы подпишусь. Потому что наболтает он опять всего непонятного, расправится с несогласными и укатит этот духовный менеджер обратно, туда к себе, с другими богами за души особей биться. У него-то, у Бога, проблемсы неслабые, не как у нас с тобой. А нам опять две тысячи лет расхлебывать всю бодягу. Самые пройдошистые опять догадки начнут строить, анализировать, других на духовно-коммерческие разводки подсаживать.

Ладно, успокоились. Сидим. Молчим.

Но туг вокруг столько народу за соседние столики поналезло, что аж тесно стало. Столы и стулья уже не помещаются, и все такое. Все радостные такие, возбужденные. Плюхнулись и заливаются, счастливые, крепкой алкашкой. Но пора было и нам хоть куда-то двигаться. И стать такими же счастливыми придурками, которые, растворившись в пюре особей, понесутся навстречу славному Юбилею Большого Города.

И гул. Гул Большого Города.

Официант тем временем стал смотреть на нас с недовольством — типа мы ничего больше не заказывали. Можно было было излить на него ненависть прямо сейчас, а можно было и чуть позже.

Мысленка неслабая, а пока заказали еще слабого пойла. Чтобы дуралей отвязался от нас вместе со своими подозрительными взглядами, работой и перхотью. Ларри даже прищелкнул немного.

После этого мы хаваем XL, скоро брякнемся в приличный кондишен.

Воодушевившись, я тоже сообщаю Ларри свои нехитрые мысли. О «чужих», «Я», особях и все такое. Он не врубается, я продолжаю.

Он не соглашается, сопротивляется, спорит.

Говорит, «Я», но ГДЕ? Говорит, «чужие», но ОТКУДА? Вот особи, говорит, есть особи. От них, говорит, только разочарование сплошняковое и усталость.

— Эх, Северин! Вот я надеялся когда-то на музыку. Что она, дескать, всем поможет и все расставит на свои места. А теперь… Просто посмотри вокруг.

Смотрю. Все вокруг меняется.

XL формирует яркие краски. В небе начинается война. Я — это всего лишь 84 кг сгнившего мяса. Я родился в порочном мае.

Яркое небо. Яркое кафе. Яркие столики. Пассажиры, ждущие Ноя, на своих местах. В руках у Ларри — калькулятор.

— Ты знаешь, — говорит Ларри задумчиво. — А ведь мы и живем-то всего двадцать тысяч дней, как сообщил нам «Наутилус». Сейчас подсчитаем нашу жизнь. Так, тебе сколько? Умножаем. Ого! А я? Двадцать лет — это семь тысяч триста дней. Вычитаем из двадцатки и делаем вывод, что треть жизни уже позади.

На некоторое время он замолкает. Поняв, что я тоже ничего не собираюсь говорить, снова поворачивается.

— Как задумаешься, сколько дней мы живем, волосы дыбом встают. И тогда каждый день настраиваешься на синюю волну или драгз юзаешь. А все почему? Слишком тонкая душевная организация. Я каждый день умираю. В отличие от всех этих коммеров, чиновников, быдла с заводов. Я вот теперь каждый день, когда спать ложусь, знаешь что думаю? Вот если прошел день, ты ложишься спать и чувствуешь себя более-менее вменяемым, то день прожит зря. Только и занимаешься тем, что высвобождаешь свою душонку. Чертов мир! Я вчера два часа простоял на Пушкинской площади. Знаешь, чем я занимал ся? Там они щит повесили, ну типа сколько дней в третьем тысячелетии уже нащелкало. Я стоял как завороженный. А потом щелк, и еще одной цифрой больше стало. Я моментом почувствовал, как постарел. А вокруг они ходият и им, поверь, плевать. Знаешь, я что сделал? Бросился в ближайшую забегаловку и нажрался. А Время сжирает нас. Каждый день — критическая точка.

Ларри считает еще по-другому, он говорит, можно реально убить и само время. Ларри считает, что нужно убивать дни и недели. Ларри предсказывает чудовищные катаклизмы и низвергает авторитеты. Завтра Ларри опять будет убивать дни. Но все бесполезно: рано или поздно дни прищучат и его.

Ларри тем временем начинает в открытую разглядывать пацанов, заливающихся за соседним столиком.

Ну тут уж, конечно, расплатился я, пока он дров не наломал. Цепляю его и на выход.

Мы идем на Набат за Романом. Из-за этого гребаного XL-я мы даже не здесь, а далеко-далеко. Стреляем слонами в пространство, запятыми по каллиграфии, подошвами ботинок по вязкости времени. Мы плывем через шум Большого Города.