И вот все сошлось, как нельзя хуже: Максимка с громким ревом прибежал ко мне на кухню жаловаться: «А чего он меня заставляет? У меня рука болит, не могу я по лестнице забираться! А он меня, как раба несчастного мучает!» и рев во все горло, с настоящими горькими слезами.
Было это как раз накануне «события», проще говоря, моей менструальной протечки. В общем-то издавна зная за собой повышенную обидчивость в эти дни, я старалась держать нервишки в кулаке. Но здесь, после недавней встряски-встречи с двухметровым Сашей-рэкетиром, после «визита» Николая, который в полуметре от меня ножом в кровь исполосовал свое тело (а мог бы мгновенно насадить на сверкавшую заточку и меня, а мог бы ударить в спину и Егора, когда тот проходил мимо него), после всего этого и перед надвинувшимися месячными я сорвалась. И сорвалась безобразно! Я принялась утирать мокрое лицо мальчика фартуком: — Не кричи! Никто тебя не заставляет. Какая у тебя рука болит? — Эта, нет эта, обе болят!
Появившись на пороге кухни, Егор насмешливо проком монтировал: Хорошо, что у нас только две руки, а то болели бы все четыре. — Замолчи! взорвалась я. — Должна же у тебя быть какая-то жалость? Не машина же он в самом деле! У Егора удивленно поднялись брови: можно ли пререкаться в присутствии детей? А меня понесло: — Да не все же способны быть такими правильными, как ты! Могут же быть у человека слабости! Все! Хватит! Максим, иди, отдыхай! Торжествующий Максим, у которого мигом высохли слезы, направился мимо Егора к себе, но тот жестко взял его за плечи: — Да мужчина ты или фуфло? — Пусти! Пусти меня! Не трогай! — вдруг завизжал как укушенный мой сыночек и стал вырываться из его рук. — Пусти его немедленно! завизжала и я, потеряв от ярости разум.
Разгоревшимися глазами, молча смотрел на меня Егор: такие сузившиеся зрачки могли бы и металл прожечь! Ничего уже не. понимая, не соображая, я подскочила к нему и освободила от его захвата ребенка: — Максим иди к себе. В туалет и в постель немедленно!
Мальчик метнул мгновенный торжествующий взгляд поочередно на Егора и на меня и с лошадиным топотом помчался по коридору. Пушечно грохнула за ним дверь в детскую. А меня несло: — Ты кто такой? Судья, прокурор и палач в едином лице? Да посмотри ты на свои ручищи и сравни с его плечиками! — Я отец, — медленно, каким-то ржавым голосом произнес он. — Мое дело — вылепить из него мужчину, а не слюнтяя, мамсика. — Не смей так говорить! (О, Боже, неужели это я так визжу?!) С собственным ребенком ты бы так не посмел поступать! Садист, а не отец! — Ты знаешь, что слова имеют смысл? — все так же медленно, все тем же ржавым голосом спросил он. — Знаю! Все знаю! Нельзя так с ребенком обращаться! Это тебе не солдат. Пора бы уже с воинскими привычками расставаться. Добрее надо быть, добрее! — Доброта — это лентяя ростить? Отец таким должен быть, по-твоему? — Максим — не лентяй! Нормальный ребенок. Надо же понимать особенности переходного возраста! — От нуля и до трех — вот И весь переходный возраст а потом… Впрочем, прекратим базар. Если в семье нет одной линии, значит, нет семьи. — Думай, как тебе угодно! — Да. Я буду думать, как мне угодно, — с какой-то мучительной интонацией согласился он и вышел. А я осталась грохотать посудой и швырять сковороды с места на место. О, дура, какая дура! Я думала, что знаю Егора, примеряла по себе: побесилась, шумнула, отойду, в конце концов. А для него слова действительно имели первозданный смысл, он понимал их так, как они прозвучали, обстоятельства их возникновения для него роли не играли. Ну что бы ему обнять меня, утешить, дескать, кончай, женушка, бузить и напраслину нести? Я покричала бы еще, пофыркала, поплакала, наверное, немного, и все кончилось бы. Нет, он был другой, он слова принимал всерьез. Нельзя было обижать то, что составляло его убеждения, его честь, унижать его нельзя было категорически! По-видимому, мой прежний опыт обращения с мужьями и другими мужчинами был дефектен, потому что они не ценили в себе мужчину. Самолюбия и самолюбования у них хватало выше головы, а вот понятия о чувстве чести они лишены были напрочь.
Негромко хлопнула дверь… «Ладно, проветрится, успокоится, все наладится. Максим и впрямь любит сам себе поблажки устраивать». Я пошла в комнату — сердце схватило, как резкая зубная боль: на столе белела записка. Бросилась к ней: «Либо я отец со всеми вытекающими, либо нет. Ребенка надвое рвать не стану. В семье должен быть один общий закон. Иначе вырастет урод. Это не для меня. Детям скажи, что меня вызвали в командировку. Прощай или до свиданья — жизнь покажет».
О, что со мною было! Ощущение полной неправдоподобности случившегося, кладбищенская пустота в комнате, вакуум в душе, противоестественность одиночества, которое я ощутила сразу — кто мне нужен после Егора? Метнуться на улицу, догнать, вернуть? Но я знаю его твердость! А как теперь будут дети? А что я скажу людям? Родителям?.. Оглушенная, я лежала на кровати. На нашей с ним пустой постели. Встала, как побитая, постаревшая на сто лет. Шаркая тапочками, машинально прошла в детскую, молча уложила Максима. Он тоже молчал, мы не произнесли ни слова. Со вздохом я погладила его по голове, он судорожно вздохнул, обнял мою руку, положил под свою щеку…
Не буду говорить, как провела я эту ночь, как, разбитая на осколки, собирала по частям себя утром на работу, как едва-едва волоча ноги вышла, старая и бесцветная, утром с детьми, необычно примолкшими. На работе я постаралась миновать все возможные встречи с коллегами, но этого не удалось, и мне пришлось достаточно резко оборвать несколько участливых запросов о своем состоянии. Из кафедрального кабинета я не хотела, не могла, не имела права звонить ему на работу: все сразу бы обратили внимание на мой мертвый голос и раскрыли бы свои уши-звукоуловители. У телефона-автомата в коридоре без конца толпилась очередь студентов. Я вышла в большую перемену на улицу: о Боже, ни одного целого аппарата в округе — здесь прокатилась бесчинствующая орда вандалов. Пришлось дойти до станции метро. Лихорадочно набрала я номер его рабочего телефона. Угрюмое:
— Вас слушают. — Егор, это я! — У меня совещание. — Когда тебе позвонить? — Зачем? — Как… зачем? — в моей душе все оборвалось, да и я сама полетела куда в пустоту. — Инкубатор по выведению оболтусов потенциально взрывоопасное устройство. Это не для меня. — Максим не оболтус!.. — Пока — да, но станет им скоро и необратимо под крылом наседки, убежденной в своей правоте. — Ты меня оскорбляешь? Ты меня уже не любишь? Я говорю святую правду. Извините, у меня совещание, — и частые короткие гудки в трубке… Я пошла, куда глаза глядят. Нет, неверно: я двинулась, как слепая, ничего перед собой не видя. Я задыхалась от обиды, от его жестокости. Очевидно, я говорила вслух, потому что встречные на меня удивленно оглядывались.
Не стану рассказывать о своей последующей жизни: это была болезнь, сродни тяжкой психической депрессии. Жизнь? Нет, я не хотела жить, я только механически передвигалась, выполняла какие-то функции и все время разговаривала с Егором. Нет, я уже не спорила с ним, я только его спрашивала: как же ты мог, такой сильный и правильный, так жестоко обойтись со мной? Разве моя вина столь велика, что я заслужила смертный приговор? Наверняка, все дело в том, что он разлюбил меня. Зачем я ему — взбалмошная, уже не молодая, с двумя чужими ему детьми? Воспользовался поводом, чтобы сбросить с ног своих гирю и благополучно поплыть дальше…
А ночи… Эти пустые, бессонные, бесконечные ночи в той постели, — где познала я столько его безмерных, безумных, страстных ласк… Утром я не могла даже глянуть в зеркало на ту тусклую, старую, малознакомую женщину, что смотрела на меня. Сплошь да рядом я вынуждена была крепко прижимать левую руку к груди: сердце мое болело тускло и непрерывно. Эта боль доказывала мне, что я еще не конченный труп. Врач, вызванный на дом, выписал бюллетень сразу: анемия, резкий упадок жизненных сил. Сколько разных лекарств в рецепте было выписано, а нужно-то мне всего только одно: доброе слово Егора. Что хорошо было в этом бюллетене, так официальная возможность не видеться с сослуживцами, не слышать соболезнующих вопросов. Боже мой, что же это делается с гордой и независимой красавицей Артемидой?.. Я попыталась преодолеть себя: накрасилась, нафабрилась, сходила в парикмахерскую. Лучше бы не ходила! Что значат завитые букли над этими мертвыми глазами? Что такое макияж на старых тусклых щеках? Худо мне было, как если бы одного человека разодрали надвое. Дети жили притихшие, слушались меня беспрекословно, а уж какая работа шла в их головенках, могу судить лишь приблизительно. Но шла несомненно. Первым свидетельством явился вопрос Ольги: