Егор сел в конце стола по соседству с Хуторковым. Михаил Михайлович поднял над столом скрипку, сказал:

— Мы сегодня с Пашей как скоморохи. Веселить молодежь будем.

Вскинул на плечо скрипку, заиграл что-то веселое, но непонятное молодым людям. А Павел Павлович разливал по рюмкам водку. Никого не дожидаясь, выпил. И, не обращая внимания на мелодию, которую извлекал из скрипки захмелевший Михаил Михайлович, стал напевать свою любимую песню:

Кали-и-инка, мали-и-нка, кали-и-инка моя...

Настя тоже выпила. Лицо её как-то вдруг зажглось нежным девическим румянцем, глаза заблестели. Она весело болтала с Феликсом, все время наклоняясь к нему, но украдкой часто взглядывала на Егора, пыталась уловить его настроение, — ей было неловко за ночную сцену в совхозе, но она не знала, как с ним заговорить об этом, как разъяснить все происшедшее в ту ночь на берегу моря.

Егор был непроницаем. После той ночной сцены в нем что-то оборвалось. Он перестал замечать Настю.

«Ревнует», — подумала Настя. И улыбалась этой своей мысли. Равнодушный ревновать не станет. И чтобы раззадорить Егора, чаще обращалась к Феликсу, близко к нему наклонялась.

В саду ягодка, мали-и-нка моя...

Павел Павлович, заслышав её несильный, но приятный голосок, махнул рукой, вскинул на колени ящик с инструментом. Мигом распахнул футляр баяна. Его знаменитый баян засиял серебром и перламутром и на миг одним видом своим потушил песню, но в следующее же мгновенье зашелся, залился высокими голосами, зазвенел бубенцами, хрустальным перезвоном весенней капели...

Собственно, это была и не «Калинка», а прелюдия к старинной русской песне, вступительные аккорды и вариации, необходимые для создания песенного настроения.

Но вот Павел Павлович приглушил баян, бросил взгляд па Настю, потом на Егора, кивнул ему, давая понять, что момент песни приближается, и, когда этот момент наступил, Настя, а вместе с ней и Егор запели:

Кали-и-нка, мали-и-нка моя!
В саду ягодка, мали-и-нка моя...

Егор пел тихо, боялся заглушить Настин голос, не хотел привлекать к себе внимание. Павел Павлович понимал Егора, но в глазах его Егор читал призыв наддать жару, выйти, как выражался старый музыкант, на весь диапазон. И Егор не выдержал. Дойдя до того места, где сольный голос должен выделиться из хора остальных, он поднялся и запел во весь голос:

Спать положи-ите вы-ы-ы ме-е-ня-я-я...

Восторг, изумление прочел на лицах. И тут же многие из стоявших и сидевших рядом подхватили: Кали-и-нка, мали-и-нка моя!..

Близость Насти воодушевляла Егора. Под конец они пели так хорошо и верно, что их импровизированный дуэт впору хоть выставляй на сцену. А когда Михаил Михайлович, руководивший песней, дал знак к её окончанию и Егор высоко и сильно заключил последнюю фразу, «Тройка» буквально взорвалась от аплодисментов. Кто-то поставил на стол табурет. Посадили на него Павла Павловича. Возникла импровизированная сцена.

Раздавались голоса: «Калинку, калинку!..» Михаил Михайлович поднялся на табурете, замахал смычком.

— Внимание, товарищи! Концерт продолжается.

Наклонился к Егору, сказал:

— «Вдоль по улице» а?

Егор к Насте:

— Дуэтом, что ли? Настя смутилась, оглядела стоящих кругом людей. На ухо Егору сказала:

— Мешать тебе буду. Один пой.

Егор поднялся на поданый ему табурет, тряхнул головой, расправил плечи.

А Павел Павлович уж начал песню. И люди замерли, и, казалось, даже дыхания людей не было слышно.

6

Вечером, когда Бродовы пришли домой из кафе, Михаил Михайлович зашел в комнату сына и приступил к беседе, имевшей, по его замыслу, для Феликса жизненно важное значение.

— Я хочу изложить тебе идею,— приступил Михаил Михайлович без дальних предисловий,— за которую ты мне будешь по гроб благодарен.

Старик имел обыкновение некоторые свои мысли, особенно когда они обнаруживали в нем мудрого стратега, облекать в слова выспренные и высказывать их тоном торжественным. Феликс знал эту слабость своего родителя и приготовился выслушать сообщение о какой-нибудь своей новой затее, связанной с его ансамблем. Впрочем, на этот раз горячечный блеск в глазах, страстный свистящий шепот насторожили Феликса; ему показалось, что старик имеет сказать ему нечто более важное, чем подготовка нового номера. Феликс невольно подался к отцу.

— Что же это за идея, отец?

— Хватит тебе прыгать возле этого железного черта, ну... стана твоего. Довольно, сынок! За свою каторжную работу ты приносишь в клюве полторы сотни. Довольно! Пусть они поищут дураков в другом месте. У нас дураков нет. Хватит!

— Ты говоришь загадками, отец.

— Да, загадками. Но это, сынок, хорошая загадка. Ты слышал, как поет Егор. Едва этот синеглазый медведь рот раскроет,— толпа чумеет от восторга. На кончике языка у него висит мешок золота. Да, сынок: мешок!— не меньше. И хорошо, что сам он этого не понимает. Ты, может, со мной не согласен, но я тебе сейчас кое-что скажу, и тогда ты скажешь, что я прав. Да, конечно! Старик Бродов редко бывает неправ. Старика Бродова редко посещают мысли, не стоящие гроша. Ты это сейчас увидишь.

Он подвинулся к самому уху Феликса и горячо ему зашептал:

— Ты будешь антрепренёром!..

Феликс отшатнулся: смотрел на отца, точно хотел убедиться, в своем ли старик уме. Композитор же смотрел на сына пьяным от счастья взором, в желтых слинялых глазах его горела надежда и радость.

— Дурачок! Ты ещё ничего не понимаешь, а уже пялишь на меня ошалелые глаза. Да, антрепренер! Администратор! Устроитель всех хозяйственных, финансовых и прочих дел. Я тебя и сейчас могу зачислить на эту роль — на время гастролей нашего самодеятельного ансамбля. Но только это будет на одну поездку, а тогда надолго,— может, на несколько лет. Я сделаю концертную бригаду, и ты повезешь её по стране. Вас будут возить реактивные лайнеры. Города, заводы, номера люкс в гостиницах. И деньги. Главное, деньги! Артисты будут выступать в цехах, на стройках, на шахтах... Особенно на шахтах. Перед началом смены, в нарядной... Я однажды был в нарядной шахты. Знаю, что это такое. Показал три-четыре песни — вот тебе и концерт. Да, концерт. А таких концертов в день по четыре можно давать. И никто не станет возражать. Наоборот, все скажут: они выступают в цехах, на шахтах... И в газетах напишут. Хорошо напишут — это я тебе говорю. И твою бригаду засыплет золотой дождь. Если, конечно, выступать будете каждый день. Много выступать! На ветру, на морозе — да! Егор молодой, у него луженая глотка. Выдержит!.. Ты будешь возить бригаду год, два — сколько захочешь, а потом снова пойдешь на завод, к этому дьяволу... стану. И будешь вырабатывать срок, после которого Вадим возьмет тебя в институт. Нельзя же, в конце концов, за гроши вечно копаться в грязи. Нет — в аду! Я был у вас в прокатном цехе и знаю, что это такое. Там надо платить семьсот, а не сто пятьдесят. Семьсот!..

— Но какой из Егора певец! Он и нот-то не знает. И вообще...

— Егор — самородок! Таких, как золотых рыбок, вылавливают из самодеятельных коллективов. А пока Егор станет известным, мы пропустим его через свои жернова. Я знаю, как это надо делать. Ты только положись на меня. И соглашайся!

— Но кто меня пустит... с бригадой? — прервал отца Феликс, до которого начинал доходить смысл идеи.

— Дурачок! — воскликнул Михаил Михайлович. И придвинулся ещё ближе к Феликсу. В словах сына он уловил нотки согласия и воодушевился ещё более.

— В Гастрольбюро у меня друзья. Все — друзья!.. Они вас пошлют куда угодно, лишь бы вас не освистали. Когда освищут — плохо. Тогда в министерство идут письма. От писем ничего хорошего не бывает. Они отнимают спокойную жизнь. Нет жалоб—живут люди как люди. Есть жалоба — её надо разбирать. А кому нравится, если что-нибудь разбирают?..