высокого происхождения. Быть может, со временем она сумеет окружить вас тем

великолепием, для которого вы были рождены, ибо Елизавета уже немолода, а

Марию более гнетут печали, чем годы. Поэтому, милые мои дети, когда я

сойду в могилу, ожидайте терпеливо воли Провидения и не объявляйте о своем

родстве, пока ваша родительница сама не сочтет возможным призвать вас.

Ни одна добродетель не угодна Богу более, чем терпение. Одарить

счастьем — только в Его власти, заслужить счастье — всегда в нашей. О, если мои

молитвы будут услышаны, если мои пожелания достигнут Престола

Всевышнего, Он проведет вас по этой жизни с миром и позволит нам соединиться в

будущем.

Здесь наша великодушная покровительница, бывшая для нас более чем

матерью, закончила свой рассказ, прижав нас к груди с любовью,

подтверждавшей искренность ее слов.

Но какие новые мысли, какие небывалые чувства вызвал ее рассказ!

Веления природы побуждали нас бережно хранить каждое сказанное ею слово,

ибо что в истории наших родителей могло оставить нас безучастными?

Никогда еще наше одиночество не казалось таким благодетельным. «Двор

Елизаветы»... О, мой несчастный, горько оплакиваемый отец, разве могла

единственная виновница постигших тебя бед когда-нибудь внушить привязанность

твоим детям? Разве могла та, что притесняет равную себе, королеву,

невиновную, по крайней мере, перед ней, оттого лишь, что держит ее в своей

власти, — разве могла она привлечь к себе два сердца, не развращенных

придворным этикетом, который обоготворяет самые ошибки государей, а их пороки

именует благородными слабостями?

Но каково было узнать, что моя мать жива, поверить, что может настать

день, когда она примет меня в свои объятия, и в несчастье я буду ей лишь

дороже? Вся во власти этой мысли, что согревала мне сердце, наполняла его

восторгом, я желала отыскать ее тюрьму. Я разделила бы с ней заточение,

счастливая тем, что своей заботой смогу хоть на миг заставить ее забыть

жестокость судьбы, что среди всех ее сетований на несправедливость мира смогу

напомнить ей, что есть еще в этом мире два существа, готовые с радостью

отдать за нее жизнь, которую она им подарила.

И только долг перед миссис Марлоу удерживал меня: могу ли я покинуть

ту, что всем пренебрегала ради нас? Как! Неужели узы родства должны в

один миг истребить узы сердечной склонности, благодарности и уважения? О

нет! Это правда — своим существованием я была обязана другой, но та,

которой я была обязана лучшей частью этого существования — развитием ума,

воспитанием тех чувств, что делают нас ценными для самих себя и для

общества, — прежде всех имела право на мою любовь и признательность — до

самого смертного часа. Этот час приближался. Каждый миг уносил малую

частицу бренной оболочки миссис Марлоу. О ты, святое создание! Женщина,

угодная Богу! Могу ли я вспоминать то время, когда Он призвал тебя к Себе,

и не проливать потоков бессильных слез? Нет, никогда, никогда не иссякнут

они, эти себялюбивые слезы.

Она передала нам шкатулку, где хранились упомянутые ею письма, а

также различные свидетельства, подписанные ею и леди Скруп, и украшения,

которые носила в юности. Потом, с нежностью поручив нас заботам отца

Энтони, она присоединила свой голос к его молитве в окружении своей маленькой

семьи и на полуслове скончалась.

О сударыня, как странен, как ужасен был для меня этот миг! Впервые

видела я, как Смерть уносит существо, бывшее мне дороже себя самой.

Жилище наше стало теперь поистине уединенным, и как торжественно было

воцарившееся в нем молчание! Какую необъятную пустоту оставляет в сердце

первый взрыв осмысленного горя! Никогда более не услышим мы голоса, что вел

нас по жизни; закрылись глаза, которым никогда более не открыться. Всему

облику сообщается та ужасная бледность, что увеличивается с каждым

мгновением и входит в душу скорбным напоминанием. Эти печальные мысли

приходят не всякий раз: некоторые утраты лишают нас способности размышлять

и жаловаться; охваченные горечью и отчаянием, мы испытываем лишь муку,

недоступную выражению.

Попытка перенести останки миссис Марлоу в часовню могла привлечь

внимание королевских должностных лиц. Тайна нашего Убежища была

известна лишь трем слугам, и сохранить ее было необходимо. Поэтому могилу

выкопали в келье отца Энтони, куда он и перенес тело, завернутое в белое

покрывало и увенчанное недолговечными цветами этого мира как символом

того неувядаемого венца, что ожидает всех, кто был тверд в добродетели.

В юности горе поражает особенно сильно, но оказывается н здо чговечным:

прошло немного времени, и острота нашего горя притупилась. Но наша

уединенная жизнь, лишившись своего украшения, сделалась однообразной,

унылой, противной сердцу. Постепенно мы утратили прилежание к своим

занятиям, более не надеясь на высокую награду, какой всегда бывала для нас ее

похвала. Отца Энтони мы никогда особенно не любили, теперь же — с каждым

днем все меньше. Миссис Марлоу всегда умела влиять на него, смягчая

суровость его манер. Сейчас, когда этого влияния не стало, а нрав его сделался

еще более угрюмым от горестной утраты, он превратился в мрачного тирана.

Усилившаяся строгость его надзора за нами тягостно сковывала нас в речах и

поступках, и на обычных совместных трапезах царствовала унылая

отчужденность, причину которой ни один из нас не видел в себе.

Вынужденные скрывать все те мелкие прихоти и желания, которые

прежде высказывали безбоязненно, мы разговаривали с отцом Энтони лишь о

предметах возвышенных и отвлеченных. Дни проходили однообразно и уто-

мительно, но как-то раз Эллинор пришел в голову план, обещавший

некоторое развлечение. Она предложила обследовать ход, ведущий к развалинам,

где мы могли бы, по крайней мере, вдохнуть глоток свежего воздуха и, пусть

недолго, порадоваться хотя бы незначительной новизне. Я охотно

согласилась, так как это место возбуждало мое любопытство с той минуты, как я

впервые о нем услышала. Лето было в разгаре, и мы выбрали для своей затеи

долгие послеполуденные часы, когда можно было не опасаться, что нас

хватятся.

Ход оказался более узким, тесным и сырым, чем другие, но очень

коротким. Мы взяли с собой факел, чтобы разглядеть, как можно выбраться

наружу. Когда мы приблизились к концу коридора, я обнаружила ряд небольших

отверстий, несомненно, проделанных для удобства скрывающихся. Велев

Эллинор подождать, я выглянула в одно из отверстий. За ним, однако, не

оказалось ничего, внушающего опасения. Все, что мне удалось различить, была

длинная полуразрушенная сводчатая колоннада, заросшая кустарником,

оплетенная цветущими ползучими растениями. Между колоннами густо и высоко

росла трава. Все указывало на уединенность и заброшенность этого места.

Мы тут же стали искать выход и обнаружили небольшую квадратную дверь с

двумя петлями наверху, запертую снизу на тяжелый железный засов,

покоящийся на крепких крюках. Сдвинуть его в одиночку мне было не под силу, и

Эллинор, потушив факел, пришла мне на помощь. При всем нашем

любопытстве и бесстрашии вид груды развалин поверг нас в трепет. Обернувшись,

чтобы посмотреть, как вход укрыт от людских глаз, мы увидели, что он

находится у подножия высокой гробницы, по углам которой, словно охраняя ее,

стояли гигантские статуи рыцарей в доспехах; две из четырех статуй были

обезглавлены. Судя по многочисленным эмблемам и символам, здесь был

похоронен знатный рыцарь. Стрела, выпущенная отвратительным скелетом,

сквозь щит пронзала сердце рыцаря; взор его был устремлен на крест,