еще одну ошибку, относя сказанное к Вам, сударыня, но, даже рискуя
ошибиться, я сообщаю об этом, дабы исполнить последнюю волю господина,
боготворимого мною. Король, врачи — все надолго оставили принца, уже почти
отрешившегося от земных забот. Нам же, любящим его, остается только
желать, чтобы его чистая душа могла отлететь с миром».
Я не успела выйти из оцепенения душевной муки, вызванной этим трога-
тельным письмом, как было доставлено новое: «Все кончено, сударыня, —
писал достойный Мэррей. — Обратите ввысь Ваши заплаканные глаза: только
там можете Вы теперь искать несравненного принца Уэльского... Усталость и
горе лишают меня сил писать далее».
До скорбной и торжественной минуты, когда незапятнанная душа Генриха
возвратилась к своему всеведущему Творцу, я не осмеливалась высказать
желания, не связанного с ним, обратиться мыслью к чему-нибудь, кроме него. Та
тонкая чувствительность, что позволяет нам разделить существование всех,
кто нам близок и дорог, заставляла меня жестоко страдать вместе с ним и
молиться о том освобождении, которое одно, казалось, могло избавить его от
мук, и, пока он не покинул нас навеки, я не вспоминала о том, какую
зияющую пустоту оставит эта утрата в моих надеждах. Теперь пришел черед для
всеобъемлющего спокойствия, которое приходит вослед смерти. Лишенная
опоры, которой так долго бессознательно доверялась, я погрузилась в
безутешное горе, порой вызывавшее у меня желание последовать за горько
оплакиваемым принцем. Именно в такие времена, сударыня, становимся мы
особенно чувствительны к несовершенству своей натуры. Как часто тешила я
свое сердце тщеславным заблуждением, полагая, что среди многообразных
испытаний оно обрело силу, чистоту и добродетель! Увы, что, как не гордыня,
тщеславие и честолюбие, неизменно жили в нем? Время лишь изменило
предмет страсти, но не саму страсть, обратив ее всецело на мою дочь.
Мы укрылись в своем уединении, душевно разделяя всеобщую скорбь.
У нас оставалась эта печальная отрада — знать, что того, о ком мы скорбим,
оплакивают все. Я изучала, я копила с материнской нежностью все щедрые
восхваления, которыми все сообщества, все партии, все поэты почтили
память принца, — только это утешение было доступно мне в моем горе. Прошло
уже немало времени, а мы так и не получили никаких вестей от Мэррея,
подтверждающих его догадки о предсмертном желании Генриха, о тех неясных
звуках, что замерли на его немеющих устах. Но хотя я не могла бы решиться
стать изгнанницей без вины, даже уважая последнюю волю принца Генриха, у
меня не было иной причины оставаться в Англии, кроме желания показать,
что меня ничто не понуждает к отъезду. Я решила покинуть страну, ставшую
могилой столь дорогой мне надежды, и у дочери встретила полное согласие.
В благодарность за неизменное внимание к нам сэра Дэвида Мэррея я
известила его о своем намерении поселиться во Фландрии, где, как я не
сомневалась, найдется достойное пристанище для вдовы и дочери лорда Лейстера. Я
просила его принять от меня кольцо значительной ценности в знак моей
признательности ему за великодушную привязанность, проявленную ко мне и к
принцу, кончину которого я буду неизменно оплакивать. В качестве
прощальной услуги я попросила его возвратить мне портрет дочери, данный мною
принцу Генриху при нашей памятной последней встрече.
Ответ Мэррея поразил и встревожил меня.
«Ваше намерение покинуть Англию, сударыня, — говорилось в письме, —
снимает груз с моей души, избавляя меня от крайне тревожных опасений.
Время и обстоятельства подтвердили, что я правильно истолковал последние
неясные слова моего горячо любимого господина. Не теряя ни минуты,
поспешите в то пристанище, что Вы избрали для себя. Я опасаюсь, сударыня, что
портрет исчез безвозвратно: ни подкупом, ни мольбами я не могу добыть
никаких сведений о нем — власти же я, увы, не имею. Если когда-нибудь он
попадет ко мне в руки, поверьте — он будет возвращен Вам тем, кто неизменно
горячо молится о Вашем счастье».
Это необъяснимое письмо пробудило все мои дремлющие чувства и
мысли. Почему мой отъезд за границу избавляет человека, со мною не
связанного, от крайне тревожных опасений? Почему он так торопит меня с отъездом?
Поскольку скорее гордость, чем осторожность, побуждала меня стремиться в
страну, где я могу безбоязненно заявить о всех своих правах, план этот был
теперь отвергнут мною по той же самой причине, которой поначалу был
продиктован. Тайны всегда были мне не по душе. Твердо решив выяснить
причины, стоящие за советом Мэррея, я распорядилась прекратить все
приготовления к отъезду и снова спокойно обосновалась в своем доме, намереваясь
встретить бурю, если она действительно грянет, а не искать спасения в
постыдном бегстве.
Я еще раз написала сэру Дэвиду, уведомляя его о своем нынешнем
решении и его мотивах и настаивая на том, чтобы он подробно сообщил мне о
причинах, побудивших его дать мне совет столь странный и таинственный... Как
возросла моя нетерпеливая досада, мое любопытство и возмущение, когда
пришел его ответ!
«Восхищаясь Вами, узнал я, сударыня, о Вашем решении, которое, хорошо
зная Ваш характер, мне, вероятно, следовало предвидеть, но мнение мое
остается неизменно, и при обстоятельствах не столь крайних я не решился бы
раскрыть причины, на которых оно основано. Но соображения приличия и
щепетильности отступают перед Вашей волей и перед опасностью положения.
Однако я не считаю возможным доверить эти причины бумаге. Решитесь ли Вы
принять меня в полночь? На этот случай я буду поблизости от ворот Вашего
дома, но будьте осторожны в выборе провожатого для меня, ибо моя жизнь,
более того — Ваша жизнь зависит от того, чтобы не возникло ни малейшего
предположения, что между нами когда-либо была тайная переписка или
беседа».
Как взбунтовалась моя гордость при этом непонятном письме! Мне —
унизиться до тайных действий! Оказаться перед угрозой позора! Неведомая мне
опасность, которая, по его утверждению, подстерегала меня, оставила меня
совершенно равнодушной — так возмутилась душа моя предполагаемым
обвинением в бесчестии! Несколько раз я решалась прервать сношения с Мэрреем
и предоставить скрытой угрозе обнаружить себя в последующем ходе
событий, но любовь к дочери пересилила мое негодование, неотделимое от
сознания своей правоты, и я сдалась на доводы осторожности и приготовилась
принять Мэррея. Приученная ко всякому страданию, я не привыкла краснеть
перед кем бы то ни было.
Мой возбужденный разум в недоумении перебирал множество
предположений, не останавливаясь ни на одном. Порой я думала, что вся
осторожность принца Генриха оказалась недостаточной и король из какого-нибудь
потерянного или утаенного письма узнал о привязанности своего сына к нам и о
надеждах, на ней основанных, но даже тогда я не представляла, чтобы
опасность угрожала моей жизни; еще менее могла я увидеть смертельную
опасность для себя в том, что его открытие, простираясь далее, коснулось давней
тайны моего рождения. Погруженная в нескончаемые, смутные и тревожные
догадки, я не знала, как дождаться необычного условного часа, когда им
предстояло разрешиться.
Чувствуя по собственному своему опыту, каким ужасным потрясением это
должно стать для моей дочери, и все еще утешая себя надеждой, что
неопределенная опасность — лишь плод угнетенного состояния духа человека,
близкого Генриху, я решила дождаться полуночной беседы с ним, прежде чем
поведаю моей Марии нечто сверх того, что она уже поняла из моих