Что касается глубокого контраста между созерцательным благочестием Востока и деятельной религией Запада, то этот субъективный и чисто человеческий контраст вовсе не касается божественных предметов нашей веры и нашего культа и не только не может служить справедливым мотивом для разделения, но должен был бы скорее побуждать обе великие части христианского мира к более тесному единению в целях взаимного восполнения. Этой разницей злоупотребили, чтобы создать из нее разделение. И в ту минуту, когда Россия приняла крещение от Константинополя, греки, хотя еще и пребывая во внешнем общении с Римом после временного раскола Фотия, были уже в значительной степени проникнуты национальным партикуляризмом, питаемым иерархическим соперничеством, политикой императоров и спорами школ. Русский народ в лице Святого Владимира купил евангельскую жемчужину, всю покрытую византийской пылью. Большинство нации, не интересовавшееся распрями и честолюбием клириков, ничего не понимало в богословских фикциях, бывших плодами этих распрей; большинство это приняло и сохранило сущность православного христианства во всей его чистоте и простоте, то есть веру и религиозную жизнь. Но клир (на первых порах набранный из греков) и церковная школа восприняли роковое наследие Фотиев и Керуллариев как неотъемлемую часть истинной религии. Это лжеправославие нашей богословской школы, не имеющее ничего общего ни с верою Вселенской Церкви, ни с благочестием русского народа, не содержит в себе никакого положительного начала: оно все состоит из произвольных отрицаний, вызванных и питаемых предвзятой полемикой[202].
6. Может быть, Соловьев здесь не до конца прослеживает корни злых вещей. Мнимое православие способно обходиться конечно без традиции и не нуждается в византийском наследии и цезаропапизме. Это видит современный наблюдатель.
Опасность для веры в России состоит прежде всего в намерениях номенклатуры взять на вооружение религию, главным образом православную, для построения нового официозного изоляционизма. Те, кто еще вчера присматривал за нами, блюдя устои советского безбожия, сегодня спрашивают нас, достаточно ли мы православны[203].
Безверие в свою очередь тоже только одно из лиц духа злобы. Он всего ближе к нам в нас самих, во всяком случае ближе чем далекая номенклатура.
Лик апокалиптического Зверя остается и сегодня тем же, и его сущность не зависит от географических обстоятельств и от времени. Меняет он только свои приемы, но не цели. Сопротивление при всех условиях остается христианским императивом. «Не сообразуйтесь веку сему», учил нас апостол Павел. Слова апостола[204] по-латыни звучат nolite conformari. Конформистское христианство – не более чем логическая ошибка, contradictio in adiecto.[205]
Одной только этой подсказкой, которую дает латинский перевод для понимания завета апостола Павла, западное христианство уже заслужило бы наше внимание и благодарность.
Западное христианство старше нашего. Оно наработало духовно, умственно не меньше, а в разных областях, как в сохранении святоотеческих писаний, много больше нашего. Его традиция через Древний Рим, которому непосредственно наследует католичество и с которым оно связано навыками права, школы, дисциплины, укоренена в бесписьменных тысячелетиях, в прадревней религии Авеля. В отличие от этого мы имели срыв традиции при переходе христианства от греков, в расколе, при отмене патриархата в синодальный период государственного служилого православия, при советской власти. Не все канонические процедуры были соблюдены для обеспечения бесспорного апостольского преемства при установлении московской патриархии Борисом Годуновым и при ее вторичном восстановлении Сталиным. Кроме того, что мы моложе и менее опытны, мы слишком зависим от власти. Заблуждаясь вместе с ошибочным календарем, Московская патриархия своей волей отменяет связь Благовещения, Рождества, Пасхи с космическими событиями.
Надо ли поэтому нам переходить в католичество? Нет, это было бы предательством. Из-за того, что мы беднее, тем менее мы должны бросать свое. Переход лишь подчеркнет неединство христианства. Мы изменим правде целого, которого нет без нашего Востока. Оставаясь там, где мы есть, мы должны восстановить широту православия. Оно может учась у других утверждать свою суть. Надо понять правоту католической догматики, восстановить литургическое общение с Западом, исправить календарь.
7. Существует много языков, но этот наш, принятый и впитанный с детства, пусть сейчас испорченный, все равно единственный родной. Забыть ли нам его слова, чтобы перенять другие обычаи, чужую речь? Это значило бы отказаться от своей сути. Поступок ненужный, перечеркивающий нас самих.
Вдумаемся, чтó нам велит держаться православия. Едва ли то, что оно правее католичества. Странно было бы сказать, что русский язык лучше французского. Он, пожалуй, богаче какими-то сторонами; наша религиозная традиция может быть (хотя едва ли) в чем-то ближе к земле. Но богаче не значит предпочтительнее. Во всяком случае не нам здесь выбирать. Мы держимся православия потому, что оно свое, мы вросли в него, оно из нашей почвы и нам ближе. Мы невольно падаем в его привычную среду, как человек, не знающий иностранных языков, сбивается на родной.
Какой язык будет своим для человека, остается делом случая, его долей от рождения. С другой стороны, человек не абсолютно скован средой. История, судьба, условия жизни могут сделать так, что новая речь окажется лучше старой, ближе памяти и чувству. Мы ощутим более естественным то, что не называли сначала родным, и как отслужившую одежду оставим прежнее. Другое дело, насколько возможен такой переход. Смена религиозного языка на нашем востоке Европы 1000 лет назад до сих пор сказывается языческими наслоениями в православии.
В фантастическом случае не придется ни принуждать себя, ни задевать соотечественников. Все согласно сделают один и тот же шаг. Язык, к которому уже давно прислушивались, который манил неизвестностью и потом сделался понятен, станет со временем близок, наконец дружествен и чаще зазвучит в бессознательной памяти чем прежний. Ничего неправомерного в такой перемене не будет. Но смена языка не очень существенный шаг. Если есть что сказать, способ, каким это сделать, так или иначе найдется. Никакой межконфессиональный диалог и никакое экуменическое согласие не помогут, если нас не хватает для истины. И наоборот, никакое различие языков не помешает, если мы в ней. Никого не должно тревожить, если наша речь меняется в продолжение жизни. Мы обязаны надеяться, что она станет чище.
Правда, что мы ощущаем только родной язык настоящим. Швейцарская немка, услышав от французской соседки, что та называет сыр fromage, удивилась: Aber Käse ist doch viel natürlicher![206] Естественное чувство превосходства своего над чужим плавно переходит в суеверие, когда мы по совести не хотим знать других. Если мы уверуем, что не только наш опыт, но и наши привычки единственно надежны, они замкнут нас в своей тюрьме.
Настоящая и, может быть, единственная проблема различных исповеданий в том, что мы никогда не вправе положиться на произносимые нами слова больше чем на самих себя. Обеспеченность наших символов только нами самими не отменяется памятью о том, какой уникальный смысл мог когда-то за ними стоять.
2002
Община и общество