И мама рассказывала. О революциях. Отец ее — литейщик с Путиловского — всей семьей собрался к царю, девятого января. Мама тогда девчонкой была, и казаки ее не тронули. А дедушке и сыновьям его досталось крепко. Дедушка вскоре умер — легкие ему отбили нагайками со свинчаткой. И оба сына умерли: одно* го пикой проткнули, другого конями затоптали.
Зато в февральскую революцию отыгрались рабочие и на казаках, и на жандармах. Усы им рвали, в грузовики швыряли, раскачав за руки-за ноги. Опять-таки получалось весело.
— Иду я по Невскому,— рассказывает мама,-- а возле Казанского собора народу видимо-невидимо. Дым, огонь— Окружной суд горит. Люди плачут от радости, смеются, у всех красные банты на пальто... А когда Октябрьская революция произошла, я в Пассаже работала. Возвращаюсь ночью домой на Васильевский остров, а мосты разведены. Матросы под козырек: «Простите, барышня, но сегодня наша, большевистская, революция. Не обессудьте».
«Так ведь была уже революция»,— говорю им.
«Была,— отвечают и смеются.— Была, верно. А это новая...» И тут как затарахтят пулеметы... Крик, шум... Кинулась я к Дворцовой площади, а там бог знает что творится!.. Народ в Зимний валит, девочки из «батальона смерти» ревут. Я — бегом к подруге. Переночевала. А утром*— Советская власть...
.Очень все просто было в их рассказах. Но я-то понимал. Они потому не волнуются, что я не дорос до призыва. То-то будет переполох, когда они найдут мою записку! Жалко мне папу и маму, но что поделаешь. Не каждый день война случается, надо пользоваться моментом.
Вечерело. Глеб с Вилькой собрались на работу. Мы послушали напоследок радио. Гремела музыка, но сообщений насчет взятия Варшавы не передавали.
Когда Вилька и Глеб ушли, мама принялась занавешивать окна одеялами. Стало душно, сумрачно — вроде бы в коробку усадили.
И на душе стало тоже сумрачно, нехорошо.
До поздней ночи мы гадали: налетят бомбардировщики или не налетят. Днепрогэс все-таки.
Какое там! Разве наши допустят?!
Первая военная ночь прошла спокойно. Только было очень душно, и внутри у меня что-то екало, побаливало.
Первая военная неделя напоминала чем-то человека, переболевшего брюшным тифом. Все были взвинчены и слабо улыбались бледными губами, чему-то радовались, чего-то остерегались.
Появилась песня «Священная война». Она бодрила и настораживала. После «Трех танкистов», «Если завтра война» вдруг ворвались в наше сознание тяжкие слова:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Мы пришли в горком комсомола, все одиннадцать. Зильберглейт устроил нам истерику — и его пришлось взять с собой, хотя всем было ясно, что предательская близорукость вырвет Витьку из наших рядов.
Однако все вышло не так, как мы думали. Секретари нас не приняли. Заявление взяла плюгавая девчонка — технический секретарь. Она подарила нам хилую улыбку, сказала: «Руководство очень занято»,— и пообещала, что скоро нас вызовут.
Сзади напирали другие ребята. Уходя, мы слышали ее «Руководство занято»... и так далее.
На улице Павка сказал: ,
— Все это липа, ребята. Айда в горвоенкомат.
Мы прорвались в приемную военкома. Народу здесь было, что сельдей в бочке, а на дворе творилось невесть что. Пели песни, плясали, корявые переборы гармошек вплетались в глупые вопли вроде: «Василь ты мой, Василе-о-очек!..»
Из кабинета военкома быстро выходили разные люди. Одни улыбались (и им зверски завидовали), другие уходили, обиженно хмуря брови, не глядя по сторонам. Таких мы жалели. Жалели потому, что боялись за себя.
Через полчаса в приемную протиснулся смущающийся лейтенант, крикнул протяжно:
Товарищи! Военком приказал: которые непризывного возраста,— по домам, ждите особого распоряжения.
Было такое чувство, будто нам надавали по щекам. Я покраснел. Точно так, когда меня два года назад выставили из табачного магазина, хотя я и уверял, что хочу купить сюрпризную коробку отцу на день рождения. Грубый продавец сказал мне тогда: «А ну, проваливай отсюда, байстрюк. Молоко: на губах не обсохло. а туда же — цигарку ему сосать. Катись, пока по шеям не надавал».
— Я этого так не оставлю!— кипятился на улице Павка.— Как хотите, ребята, а я этого так не оставлю..
Вилька вытащил из кармана свежие вчерашние «Известия» и объявил:
— Спокойствие, мальчики, без паники. Мы все-таки что-нибудь смаракуем. А сейчас, чтобы охладить ваши оскорбленные головы, я почитаю газету.
Это была удивительная газета— мирная газета первого дня войны... Подготовка к выборам в народные суды... Война в Сирии... Происшествия: некий гражданин Лордкипанидзе сорвался с подножки поезда, но был спасен ловким проводником Буачидзе... В театрах—«Ромео и Джульетта», «Анна Каренина», концерт джаза Цфасмана... Какая-то фабрика принимает заказы на изготовление переходящих красных знамен... С глубоким прискорбием извещают о преждевременной смерти сотрудника артели Лурьи Семена Григорьевича...
Что за дичь! Очень интересно сейчас знать р счастливом спасении гражданина Лордкипанидзе. И что за глупое объявление о преждевременной смерти?! Будто бы смерть бывает и своевременная. «...С глубоким прискорбием извещают о своевременной смерти...» Чепуха. Ересь.
Эта газета вызывала странное чувство; я никогда не бывал за границей, но, наверное, нечто подобное испытывают те, кто впервые проезжают мимо пограничного столба: секунда— и они в новом, неведомом мире.
Ребята приумолкли — и они испытывали такое же чувство.
Уличный репродуктор загремел:
— Сводка Главного Командования Красной Армии за двадцать третье июня тысяча девятьсот сорок первого года...
Появились Шауляйское, Каунасское, Бродское и другие направления... Противник отброшен за госграницу... Уничтожено 300 танков... Захвачено около 5000 пленных... Противнику удалось потеснить наши части прикрытия и, заняв Кольно, Ломжу, Брест...
— Брест— это на границе,— успокоил Павка.— Ничего страшного. Странно, что про Варшаву— ни слова... Что же нам теперь делать, ребята?
Глеб предложил разбиться на четверки. Так легче пробиться к начальству, пристать к эшелону.
Тут же сформировали три группы. Нашу группу пожелал возглавить Павка. Тарас Колесниченко, белобрысый здоровяк, взял на себя вторую. Группа Витьки Зильберглейта выглядела несчастной— сердечники и прочие нестроевики; нам было стыдно смотреть им в глаза. Каждому ясно, что ее создали нарочно, абы отвязаться.
— Ребята, это нечестно,— не выдержал Витька; лицо его сморщилось— вот-вот заплачет.— Ребята!..
— Честно,— сурово сказал Павка.
И мы разошлись, смущенные, с пылающими щеками, словно совершили что-то гадкое.
Больше мы группу Зильберглейта не видели. Близорукие, сердечники смертельно обиделись на нас, а мы стыдились своего эгоизма.
Через три дня исчез Колесниченко с товарищами. Родители их метались по городу. Соседи судачили и сокрушались по привычке:
— Ну и молодежь нынче пошла!..
Павка рвал и метал. Его, Павку Корчнова, опередили, натянули нос! Нет, сидеть сложа руки нельзя. Надо действовать.
И мы действовали: отирались в горкоме комсомола, досаждали военкоматчикам — сердитым красноглазым людям, ошалевшим от каторжной работы первых мобилизационных дней. Нам отвечали: «Ждите. Когда понадобится — вызовем».
Мы тихо бесились и ломали головы: как же все-таки Колесниченко удалось дать тягу на фронт?
Между тем острота первых впечатлений, суматошный патриотизм постепенно обретали в наших душах новое качество: еще не было сознания смертельной опасности, но и надежда на скорое взятие Варшавы гнездилась теперь где-то в тайничке сознания, мы стали меньше говорить о войне и нашем долге, зато больше и серьезнее думали о них} мы стали сдержаннее и, пожалуй, чуточку взрослее.
Город привыкал к военной жизни. Школы спешно переоборудовались под госпитали, создавались группы МПВО, почти каждая семья получила по противогазу. Появилось много военных в новых горбящихся на спине гимнастерках. Товарищ из Осоавиахима, прицепив к заду пустую кобуру, ходил по дворам и разъяснял, что фашисты, должно быть, попытаются бомбить Днепрогэс; наша задача — подготовиться к возможному воздушному нападению на «отлично». Что он под этим подразумевал — оставалось неясно.