Изменить стиль страницы

Что было делать? Не погибать же здесь, в этой чёрной, теперь наглухо закупоренной дыре!

Из последних сил он стал продираться наверх…

— Я думал, Оняле, не выберусь, — рассказывал он, ласково глядя на дочку и всё крепче сжимая её худенькую ручку. — Как выбрался, и сам теперь не пойму. Но как только я глотнул воздух, один глоточек воздуха, Оняле, голова у меня закружилась… — Он поднёс руку к забинтованному лбу и нарисовал пальцами в воздухе кружок. — …Голова закружилась, и я потерял сознание. А когда очнулся, Оняле, вижу… — Он опустил руку и слабо махнул ею. — …Вижу, фашисты уже волокут меня!

Он замолчал. Онуте, поглаживая одеяло на папиной ноге, спросила:

— А почему у тебя тут, — она показала на «историю болезни», — написано «шок»?

— А это уже потом… когда Красная Армия освободила нас и меня везли сюда, фашисты бомбу сбросили неподалёку… Ничего!.. Коммунисты, Оняле, сшиты из прочного материала. Дай только окрепну немного!

Онуте встала, оправила папину подушку:

— Ладно, папа, лежи, отдыхай! Тебе ещё нельзя много говорить. А то я Шурочке скажу. И градусник возьми.

— Строгая сестрица! — сказал боец с соседней койки.

— А как же! Будущий профессор! — отозвался Миколас Петраускас, принимая от дочери градусник.

Онуте была счастлива: она нашла папу! Она не выходила из госпиталя и редко бывала теперь в белом флигельке у Миши.

А Мишу теперь заботило одно: что с мамой? Почему она так долго не пишет? Больше двух недель прошло с тех пор, как она проехала, а до сих пор ни словечка не прислала. А ведь она поехала не куда-нибудь, а на фронт!

Миша сильно тревожился. Папа тоже тревожился, но виду не подавал. Один только раз поздно вечером, после работы, он, снимая с себя халат, подошёл к Мише и задумчиво сказал:

— Мишук, что-то нас с тобой мамка забыла, а?

Миша уже лежал, собирался заснуть. Он открыл глаза, поднял голову:

— Папа, скажи правду, ты беспокоишься?

— Да нет, что ты! С чего ты взял? Я совершенно не беспокоюсь. Просто так, к слову пришлось. Скорей всего, ей некогда, или письмо затерялось. Ведь это бывает.

— Конечно, бывает, — сказал Миша, — ты не думай.

— И ты не думай, — отозвался папа. — А между прочим, уважаемый путешественник, не пора ли вам в Москву? Ведь скоро занятия начнутся!

— А с кем же я поеду? — спросил Миша. — Одного ведь ты меня не пустишь? Папа, пусти меня одного! Я знаешь как хорошо доеду!

— Нет, уж ты, пожалуйста, не выдумывай. Помнишь того лётчика, который нас сюда привёз? Вот с ним.

Мише сразу вспомнилось добродушное, улыбающееся лицо дяди Серёжи.

— А только, папа, с кем же я в Москве буду жить?

Папа задумался, потеребил свою бороду:

— Да… Забыла нас мамка. Нехорошо!

А после, когда Миша заснул, он потихоньку сел к столу, достал бумагу и, поминутно оглядываясь на спящего сына, начал украдкой писать:

Запрос

В штаб Третьего белорусского фронта.

К вам была направлена художница Н. Денисьева,

Просьба…

В ставни негромко постучали. Пётр Никитич положил перо и тихо, чтобы не разбудить сына, спросил:

— Кто?

— Товарищ начальник, — раздался голос дяди Корнея, — вас просят.

Начальник привык к тому, что его будят по ночам — то по телефону, то просто так, через посыльного. Он снял с гвоздя халат:

— Сейчас приду.

— Нет, товарищ начальник, не в госпиталь.

— А куда же?

— Да тут вас военные требуют. У ворот.

— У ворот? — Начальник повесил халат на место. — Скажи, пускай завтра придут.

— Извините, товарищ начальник, а только они сейчас требуют.

— Что там ещё?

Пётр Никитич накинул на плечи вместо халата шинель и вышел на крыльцо.

Стояла тёмная августовская ночь. Над домами мерцали большие звёзды. В августе они всегда большие и яркие.

Во мраке с трудом можно было разглядеть фигуры двух красноармейцев с винтовками за плечами. Штыки словно перечёркивали звёздное небо. Рядом с красноармейцами стоял ещё кто-то, но кто именно — в темноте нельзя было разобрать.

— В чём дело, товарищи? — спросил начальник.

Красноармейцы не успели ответить. Раздался женский голос:

— Петя!

— Наташа! — вскрикнул начальник и шагнул в темноту, протягивая руки.

…Наталья Лаврентьевна, как и обещала, приехала в Вильнюс. Поезд пришёл глубокой ночью, но Наталья Лаврентьевна не стала дожидаться света, а подхватила свой чемоданишко и папку и давай бродить по городу.

Бродила до тех пор, пока не наткнулась на патруль.

— Ваш пропуск!

Конечно, никакого пропуска у неё не было. Она стала объяснять:

— Мне в госпиталь… в Центральный госпиталь…

— А вот мы с вами, гражданка, пройдёмся и проверим, какой вам госпиталь нужен…

— Вот спасибо им! — рассказывала Наталья Лаврентьевна. — Без них я бы до сих пор путалась в этих улицах и закоулках.

…Утром Миша проснулся, открыл глаза и вдруг как закричит:

— Мама! Это не ты, это мне снится!

Мама нагнулась к нему, ущипнула за ногу.

— Ой, мамка, больно! — завопил Миша.

Весело было в то утро во флигельке. Мама там, уж конечно, сразу всё расставила по-своему. А папа всё корил её:

— Как же тебе не совестно, Наташа! Столько времени не писала!

— Да всё некогда было, Петя. Работала! Она взгромоздила свою огромную папку на стул, прислонила её к спинке и стала показывать рисунок за рисунком.

Мама верно сделала много. Она рисовала танкистов, пехотинцев, артиллеристов — в походе, в окопах, в наступлении. Один рисунок больше всех понравился Мише. Нарисован красноармеец. Он стоит в только что освобождённом от фашистов селе. За его спиной ещё горят хаты.

А боец держит на руках маленького оборванного, измученного ребёнка. Малыш тянется ручонками к лицу бойца и трогает ремешок от каски, стягивающий подбородок. А красноармеец так ласково смотрит на ребёнка, словно это его родной сын.

Очень хороший рисунок! Папе он тоже очень понравился.

— Вот этот, Наташенька, — сказал он, — обязательно дай в альбом.

А потом он, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь. А Миша потащил маму на улицу. Ему хотелось познакомить её с Онуте, с Бронеком, с Юргисом и другими ребятами.

Но Онуте теперь не выходила из госпиталя. Да и ребят нигде не видно было.

Тогда Миша повёл маму по большой улице к горе Гедимина. Они поднялись на самую вершину. Мама остановилась и долго смотрела на расстилавшийся внизу полуразрушенный древний город. Она видела фабричные трубы, шпили костёлов, уцелевшие и разрушенные дома, запутанную сеть улиц и переулков, широкую, извилистую реку Нерис.

Потом она села на поросший мхом камень и стала срисовывать полуразрушенную башню Гедимина. О многом могли бы рассказать эти древние толстые стены. Но стены молчали, и только слышно было, как над головой, над каменным зубцом башни похлопывал на ветру ярко-красный флаг, словно огненное крыло сказочной Жар-птицы, несущей людям чудесный, невиданный свет.

— Пойдём, Миша! — поднялась мама. — Завтра ехать. Надо уложиться.

— Погоди, мама! Зайдём ещё на минуточку вон в тот дом. Видишь?

Он сверху показал ей на новенькую железную крышу белого нарядного особняка, который стоял под горой Гедимина.

Они спустились с горы и подошли к дому. Леса вокруг него были убраны. Весело блестели только что вставленные и чисто протёртые стёкла в высоких окнах. Над свежепокрашенной дубовой дверью сверкала разделённая на две части вывеска. Слева было написано по-русски:

ДВОРЕЦ ПИОНЕРОВ

А справа по-литовски:

ПИОНЕРЮ РУМАЙ

Миша толкнул тяжёлую дверь, и они с мамой вошли в большой, светлый вестибюль. Директор дворца товарищ Шимкус стоял у стены и следил за развеской картин. Миша подбежал к нему: