Изменить стиль страницы

пихтами или березами, где на рассвете собираются порезвиться глухари.

   Вечером мы осмотрели лужайку, с большой осторожностью, установили на штативе

аппарат, приготовленный для съёмок. Бужор качал головой, но предоставлял мне

действовать. Спать ложились рано, в одежде и среди ночи были уже на ногах и

отправлялись в засаду. Я вырвал у Бужора, всегда молчавшего, кое-какие разъяснения

о том, как глухарь падает на сучок и как тяжело он бьёт крыльями. Как поёт, или,

вернее, бормочет он свою песню, в которой три части, отделённые короткими паузами —

птица будто захлёбывается, икает, и как во время тока можно подойти к ней

незаметно, потому что на эти мгновения она глуха.

   Я знал по книгам о соперничестве между глухарями и о последующих схватках перед

зрительницами-самками, располагавшимися, как на спектакле. Однако мне не довелось

присутствовать на этом представлении. Глухари угомонились и, разбредясь по лесным

тайникам, занимались только тем, что ели. Лишь изредка мы вспугивали какую-нибудь

самку или тревожили лань с сосавшим её детенышем, который путался у неё между

ног. Мы открыли горы костей и среди них попадались козьи рога — остатки зимних

пиршеств волков.

   После ещё нескольких дней напрасного кружения с одного склона горы на другой я

решил отказаться от особого поручения и вернуться домой...

   Здесь кое-кто из слушателей зевнул... Говоривший остановился и смущённо поглядел

на нас.

— Мне кажется, я напрасно утомляю вас рассказами о своих скитаниях за мифическими

глухарями. Я не сообщил вам ничего существенного.

— Но зато у вас очень красочные описания гор,— успокаивали мы его.

— Полноте, я знаю, моя история — точно политый снаружи глазурью, но пустой горшок.

Внутри — ничего, ни единого кусочка...

— После встречи с твоим героем мы и впрямь ожидали чудесных подвигов.

— А я?! После столь блестящего появления Бужора я думал, что горы бросят к его ногам

все свои чудеса. Козочки выйдут нам навстречу рассказать о своих тревогах; медведи

будут кланяться и лизать нам руки, а глухари — ходить за нами стаями, точно крысы за

волшебной дудочкой Крысолова.

   Но вы видели: ничего подобного. Магия Бужора распространялась только на то, что

было вокруг меня,— на небе весь день светило солнце, а ночь была звёздная, и воздух

настолько теплый, что я наконец перестал дрожать.

   Но и этого было немало после того ада, через который мне пришлось пройти. И я был

признателен Бужору, хотя он неизменно сохранял сдержанность. Он не был ворчлив.

Но молчал... Он молчал, как горы, как деревья, как звери, которые выдают свои тайны

лишь в заветный час.

   Я выпытывал у него тайны о жизни леса, о подспудном существовании живых

существ, над которыми, как говорили люди, он имел королевскую власть. Он

отвечал коротко. Всего несколько незначительных слов. Когда я был слишком

настойчив, он делал вид, что завязывает ремешки на постолах, и я отставал. На время

привалов он обычно исчезал. Возвращался через час, и лицо его сияло нездешним

покоем и радостью. Иляна говорила, что он нарочно уединяется, чтобы помолиться.

Должно быть, у него в этих краях есть свои старые деревья, святые пещеры, которые

служат ему церковью... Видно, он встречается тут и с какими-то зверями,

приносящими ему донесения,— своего рода местными стражниками и

управляющими...

   Бужор сдержал данное мне слово: было солнечно и тепло. Он даже заставил вылезти из

земли цветы, и женщина, стеснявшаяся меня меньше, чем его, собирала мне букеты.

Перед Бужором она выказывала смирение, как перед святым, и, прислуживая ему,

закрывала подбородок и в особенности рот уголком платка, дабы его не касалось ее

греховное дыхание... Впрочем, кто знает почему?

   Однажды в отсутствие Бужора Иляна — видно, и она устала от скитаний — отважилась

поучить меня:

— Почему вы не попросите, чтобы он сам поймал вам глухарей? Надо же когда-нибудь

отсюда выбраться...

— Значит, он может! — воскликнул я.

— Может, а то как же?.. Он дома в клетке их держит.

— Дома? Что-то не видел. Почему ты мне не показала?

— Да сейчас выпустил. Он только зимой их держит.

— Должно быть, при курах вместо петухов,— пошутил я.

— Какое! Они ведь дикие. А перья на хвосте — все двенадцать — одно другого красивее.

Только Бужор теперь не хочет.

— Не хочет?

— Нет... Он их жалеет. Он детеныша лани держит в конюшие, только пока тот не

подрастет.

— Капканом ловит? — спросил я.

— Капканом? Бужор? Что вы!.. Он собирает по лесам и дает приют всем убогим зверям,

пока они не окрепнут. Тогда он их отпускает.

— Выходит, у него что-то вроде скита для немощных. Зверей привечает, как его матушка

убогих женщин,— заметил я.

— Правильно, именно скит,— обрадовалась моим словам Иляна.— Он долго не мог

отделаться от одного медвежонка, тот гостил у него несколько месяцев... Избаловался

зверь от хорошей пищи да человеческой ласки. Несколько раз уходил в чащу. А как

соскучится — возвращается к логову Бужора. Собаки уж знали его и не лаяли. Точно

околдованный был.

— А теперь больше не приходит?

— Нет... Видно, нашёл себе пару, завёл семью и жена не пускает.

— Чья?

— Жена медведя...

   Иляна говорила всё это о зверях с той естественностью и уверенностью, с какой

говорят об односельчанах, о ближайших соседях...

— Не иначе как он посвящённый,— заключила она.

   Когда появился Бужор, я попросил его поймать мне несколько глухарей, как он это

делает для себя.

— Я узнал о ваших чарах и вашей силе,— пытался я польстить ему, разжечь его

честолюбие и тщеславие.

   Бужор, как обычно, отмалчивался.

   Тогда я стал напоминать ему обо всех медведях и козочках, о которых мне прожужжала

уши Иляна. Он задержал на ней укоризненный взгляд.

— Никакое это не колдовство, сударь.

— Не колдовство? — вспылил я.— Как же так, мы здесь почти три недели, облазили все

горы и не нашли даже следа глухарей, а вы, оказывается, стаями их держите у себя в

клетке? Вы это могли бы мне объяснить?

— Очень просто. Зимой, когда их засыпает снегом, глухари, как кроты, прорывают в

сугробах длинные ходы и, свернувшись в клубок, ждут конца снегопадов. Многие

погибают там с голоду и холоду или попадаются лисам и рысям, которые умеют их

откапывать. Найдя такие тайники, я глубоко засовываю в них руку и вытаскиваю этих

закоченелых бедняг. Потом я приношу их домой и не выпускаю до оттепели... Дольше

я их не задерживаю — мне нечего с ними делать.

— А козочки? — недовольно воскликнул я.

— Козочки? Несчастные! Я беру козлят, которые потерялись, когда волки преследовали

их мамаш. Искусанные хищниками козочки, увечные, измученные голодом лани...

Звери сами идут к тебе, ищут защиты. Достаточно поманить их пучком свежего сена.

Их приручают несчастье и суровый климат.

   Глаза Бужора смягчились, и язык развязался при воспоминаниях о лесных драмах.

— Когда не можешь нести их на руках и на ногах они не держатся,— продолжал

Бужор, как будто рассказывая не о себе,— то кладёшь их на носилки

из еловых веток и волочишь до дому. Они не шелохнутся! А поднимаешь их — они

утыкаются холодным носом в твою руку.

   И Бужор снова замолчал, поглаживая, точно дикого барашка, снятую кэчулу. Я

растерянно слушал его, и в моём воображении, точно мираж, вставал миф, сотканный

вокруг этого человека.

   В конце концов мы решили уйти. В последнюю ночь Бужор предпринял отчаянную

попытку. Мы поднялись выше, в молодой лесок, и выбрали для засады полянку,

окружённую хрупкими березками, в центре которой стояла старая ветвистая пихта. До